Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь:

Я ли во поле не травушка была?

Пела она, размахивая пенснэ на черном шнурке, точно пращой, и пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в песню недобрые словечки, у нее, должно быть, был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек живота; писатель, прижимаясь плечом к нему, ворчал:

– Он вот напечатал в «Курьере» слащавенький рассказец, и – с ним уже носятся, а через год у него – книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно...

– Коньяку или водки? – спросил его Лютов, присматриваясь к барышням, и обратился к Самгину: – Во дни младости вашей, астролог, что пили?

– Желчь, – сказал Клим.

– Мрачно, – встряхнув головою, откликнулся Лютов, а Никодим Иванович упрямо говорил:

– Он теперь в похвалах, как муха в патоке...

– Выпейте с нами, мудрец, – приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею – Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал:

– Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.