Тут Самгин увидал, что круглые глаза Митрофанова наполнились горестным удивлением:

– Вы подумайте – насколько безумное это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней жизни – постные пятницы. И – теснота! Ни вору, ни честному – ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?

Клим Самгин остановил его, подняв руку как для пощечины, и спросил:

– Так, может быть, лучше, чтоб она скорей разразилась?

– Клим Иванович, – вполголоса воскликнул Митрофанов, и лицо его неестественно вздулось, покраснело, даже уши как будто пошевелились. – Понимаю я вас, ей-богу – понимаю!

– Ведь нельзя жить в постоянной тревоге, что завтра все полетит к чорту и вы окажетесь в мятеже страстей, чуждых вам.

– Обязательно окажемся, – сказал Митрофанов с тихим испугом.

Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим:

– Самодержавие – бессильно управлять народом.

Нужно, чтоб власть взяли сильные люди, крепкие руки и очистили Россию от едкой человеческой пыли, которая мешает жить, дышать.