Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт – Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад. Преобладали мужчины, было шесть женщин, из них Самгин знал только пышнотелую вдову фабриканта красок Дударову, ближайшую подругу Варвары; Варвара относилась к женщинам придирчиво критически, – Самгин объяснял это тем, что она быстро дурнела.

Всех приятелей жены он привык считать людями «третьего сорта», как назвал их Властов; но они, с некоторого времени, стали будить в нем чувство зависти неудачника к людям, которые устроились в своих «системах фраз» удобно, как скворцы в скворешнях. Их фразы в его ушах звучали все более раздражающе громко и уже мешали ему, так же, как мешает иногда жить неясный мотив какой-то старинной песни, притязательно требуя, чтоб его вспомнили точно. Люди эти читали другие книги и как будто хвастались этим друг пред другом. Дудорова и Эвзонов особенно много знали авторов, которых Самгин не читал и не испытывал желания ознакомиться с ними.

– Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д'Оливе, Шюре, – слышал Самгин и слышал веские слова: любовь, смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы знают то, чего он не знает, и это дает им право относиться к нему снисходительно, как будто он – полудикарь.

Но в этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном. В комнате было тесно, немножко жарко, в полумраке сидели согнувшись покорные люди, и было очень хорошо сознавать, что вчерашний день – уже история.

Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это с наслаждением.

Когда он кончил, слушатели осторожно зашевелились, как бы пробуждаясь от тяжелой дремоты; затем, сначала – шопотом, нерешительно, заговорили, обращаясь не друг ко другу, а как-то в воздух. Первый высказался Эвзонов, он встал и, доставая папиросу из портсигара, сказал, обнажив черные зубы:

– Этот кошмар невозможно объяснить столкновением классовых противоречий, нет, – это нечто поглубже, пострашней...

– О, да! – согласилась Дудорова, хрустя пальцами. – После этого Россия или вознесется к свободе или окончательно падет в бездну...

Кто-то из мужчин сказал могильным голосом!

– Нанесен удар – смертельный удар! – не только идее самодержавия, но – идее личности.