И, отступив еще на шаг, снова поклонился.
– Прошу извинить, – громко сказала Алина, – мне нужно уехать на час, опасно заболела подруга.
– А я предлагаю пожаловать ко мне – кто согласен? – завизжал Лютов.
Самгин решил отправиться домой, встал и пошатнулся, Дуняша поддержала его, воскликнув:
– Уже? Слабо!
Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова, где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело. Он вспомнил это, когда, проснувшись, лежал в пуховой, купеческой перине, вдавленный в нее отвратительной тяжестью своего тела. В комнате темно, как в погребе, в доме – непоколебимая тишина глубокой ночи. Это было странно – разошлись на рассвете. От пуховика исходил тошный запах прели, спину кололо что-то жесткое: это оказалась цепочка с металлическим квадратным предметом на ней. Самгин брезгливо поморщился и, сплюнув вязкую, горькую слюну, подумал, что день перелома русской истории он отпраздновал вполне по-русски.
Чувствуя, что уже не уснет, нащупал спички на столе, зажег свечу, взглянул на свои часы, но они остановились, а стрелки показывали десять, тридцать две минуты. На разорванной цепочке оказался медный, с финифтью, образок богоматери.
«Ужасные люди, – подумал он, вспоминая тяжелые удовольствия вчерашнего дня. – И я тоже... хорош!»
Широко открылась дверь, вошел Лютов с танцующей свечкой в руке, путаясь в распахнутом китайском халате; поставил свечку на комод, сел на ручку кресла, но покачнулся и, съехав на сиденье, матерно выругался.
– Содовой хочешь? Гриша – содовой!.. Он сжал подбородок кулаком так, что красная рука его побелела, и хрипло заговорил, ловя глазами двуцветный язычок огня свечи: