Он решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
«Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый – еврей, – вздохнул Самгин. – Хотя некоторые утверждают, что – русский...»
Шествие замялось. Вокруг гроба вскипело не быстрое, но вихревое движение, и гроб – бесформенная масса красных лент, венков, цветов – как будто поднялся выше; можно было вообразить, что его держат не на плечах, а на руках, взброшенных к небу. Со двора консерватории вышел ее оркестр, и в серый воздух, под низкое, серое небо мощно влилась величественная музыка марша «На смерть героя».
– Боже мой, как великолепно! – вздохнула Варвара, прижимаясь к Самгину, и ему показалось, что вместе с нею вздохнули тысячи людей. Рядом с ним оказался вспотевший, сияющий Ряхин.
– Какой день, а? – говорил он; толстые, лиловые губы его дрожали, он заглядывал в лицо Клима растерянно вспыхивающими глазами и захлебывался: – Ка-акое... великодушие! Нет, вы оцените, какое великодушие, а? Вы подумайте: Москва, вся Москва...
– Н-да, чудим, – сказал Стратонов, глядя в лицо Варвары, как на циферблат часов. – Представь меня, Максим, – приказал он, подняв над головой бобровую шапку и как-то глупо, точно угрожая, заявил Варваре: – Я знаком с вашим мужем.
– Он – здесь, – сказала Варвара, но Самгин уже спрятался за чью-то широкую спину; ему не хотелось говорить с этими людями, да и ни с кем не хотелось, в нем все пышнее расцветали свои, необыкновенно торжественные, звучные слова.
– Тише, господа, – строго крикнул кто-то на Ряхина и Стратонова.
Брагин пробивался вперед. Кумов давно уже исчез, толпа все шла, и в минуту Самгин очутился далеко от жены. Впереди его шагали двое, один – коренастый, тяжелый, другой – тощенький, вертлявый, он спотыкался и скороговоркой, возбужденным тенорком внушал:
– Ты, Валентин, напиши это; ты, брат, напиши: черненькое-красненькое, ого-го! Понимаешь? Красненькое-черненькое, а?