– Но что это за прелестное лицо, это не смертная – это ангел! – сказал Кемский, указывая на изображение младенца. – Скажите, где подлинник этой картины! Или она родилась в вашем воображении?
– Нет-с, ваше сиятельство, – пробормотал Берилов в смущении, – это так, ничего-с, то есть, это не выдумка, это дочь моя.
– Дочь ваша? – спросил Кемский. – Дочь ваша?
Берилов покраснел, замялся, потупил глаза и не отвечал. Кемский, догадываясь, что в этом скрывается какая-нибудь тайна, заставляющая краснеть Берилова, перестал спрашивать, но не мог растолковать себе этой странности. Сколько было ему известно, Берилов никогда не был женат. Но поэтому-то и должен он был щадить его вопросами о дочери. Минута недоумения быстро пролетела.
Кемский жил тихо и спокойно, ходил утром по делам и, пришедши домой после скромного обеда, занимался книгами, приведением в порядок своих записок и мечтами. Берилова видал он редко. Вначале обедывали они вместе, но это продолжалось не более недели. Берилов никогда не приходил к обеду вовремя: иногда являлся часу в одиннадцатом утра и спрашивал: "Вы еще не кушали, князь?" Но чаще всего пропускал надлежащее время и приходил обедать, когда другие сбирались ужинать или спать. Кемский сносил это терпеливо: он не был педантски привязан к маятнику и циферблату, но Берилов сам догадался, что такое расстройство должно быть неприятно человеку немолодому и нездоровому, да и он, опаздывая приходом домой, беспокоя князя, крайне совестился, сердился на себя, божился, что с завтрашнего числа сделается порядочным, и завтра отлагал исправление до послезавтра. Однажды он со слезами просил князя уволить его от своего стола, просил дать ему прежнюю свободу, дозволить ему есть и спать, где, как и когда захочется. Князь без всякого противоречия согласился на это, и Берилов начал бродить куда глаза глядят, начал пропадать на несколько недель. И как это ему сделалось легко! Дом его стерегут, комнату чистят и метут. Воротится к своим пенатам, и все пойдет по-прежнему.
Первым вестником его возвращения был обыкновенно крик Акулины Никитичны, сначала бранный, а потом ласковый, пробивавшийся сквозь заколоченную дверь. Затем Берилов являлся к князю.
– Здравствуй, Андрей Федорович! Где побывал?
– В Нарве, в Гатчине, в Кронштадте, в Выборге, в Новегороде, – отвечал артист и вынимал из портфеля свои этюды.
Князь разглядывал, критиковал, спорил. Берилов принимался исправлять эскизы – и чрез несколько дней исчезал опять. Потом опять являлся и начинал городскую жизнь бранью с Акулиною Никитичною; но эти побранки, в которых Кемский невольно участвовал слухом, были майским днем в сравнении с сентябрьскими бурями света, от которых князь укрылся. Он был привязан к живописцу какою-то непостижимою силой. Увидев его у Вышатина в первый раз после разлуки, он почувствовал неизъяснимую в сердце отраду: ему казалось, что встретился с давно потерянным другом, с пришельцем с того света. "И это не удивительно, – думал он, перебирая в мыслях свои впечатления, – никто не знал ее так коротко, как Берилов; никто из тех, кого вижу ныне, не помнит ее ангельского взгляда, ее божественной души! И с какою пощадою он упоминает о ней в беседах со мною! Если б мне должно было из всех известных мне людей избрать в друзья одного, я избрал бы этого простодушного сына природы, в котором чувство изящного, истинного, великого и бессмертного таится, как неоцененный алмаз, искра луча солнечного, в дикой оболочке".