– Не очень хорошо, – отвечал Алимари, – испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но – странное дело! – действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте – и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! – отвечал он. – Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник – и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". – "Так у вас нет и не было никого родни?" – спросил я. "Было одно существо, – отвечал он, – которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". – "Дайте мне взглянуть на нее! – примолвил он. – Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.
"Наденька! – сказал он с глубоким вздохом, – бог дал мне, бог и взял тебя!" – "Так она умерла?" – спросил я. "Умерла – и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, – говорит она, – держите вы дочку так неопрятно?" – "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". – "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", – и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' – спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, – вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"
Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:
– Помогите! Помогите! Кончается.
Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.
– Вижу, – говорил он протяжно, – вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они – бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай – ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! – Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: – Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! – Он протянул к нему руки. Князь обнял его. – Как я рад, что еще раз тебя увидел, – слабым голосом произнес Берилов, – теперь все кончено! Прости! – Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.
Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.
– Видите ли, узнаете ли вы его, князь? – спросил Алимари.
– Кого?
– Вашего брата!