Через несколько дней приезжает ко мне благообразная чистенькая старушка и, прихрамывая, опирается на костыль. Смотрю — это моя добрая Анна Исааковна, все та же милая, умная, любезная. Я посадил ее на диван и побеседовал о старине. При прощании я ей сунул в руку бумажку и был награжден взглядом, которого никогда не забуду. Прежний чин ее был таков, что нельзя было представить ее моему семейству. Жена моя, конечно, сказала бы: «Mais, mon cher, c'est une coquine»[21]. Я проводил ее до крыльца. После того все спрашивали: кто была эта благородная женщина, эта старушка-красавица? Она скончалась вскоре потом.
— Длинный эпизод! — скажут мне; да вся моя жизнь состоит из эпизодов, которые не интереснее этого. Уверенный в бессмертии души и в том, что умершие нас помнят, посылаю тебе привет, добрая Анна Исааковна!
По выпуске моем из школы поселился я у доброго инспектора Юнкерского института, барона Вальденштейна, занимая с товарищем моим, Федором Осиповичем Протопоповым, небольшую комнату. За квартиру, стол, завтрак и прочее я платил ему по 20 р. в месяц.
Позволю себе сделать отступление, упомянув об этом почтенном человеке. Барон Вальденштейн происходил от дворянской австрийской фамилии и учился в Венском кадетском корпусе, состоявшем под командой храброго гусарского генерала Габриани, который не знал грамоты и подписывал бумаги несколькими черточками и, поставив за ними точку, произносил важно: «Габриани». По выпуске из корпуса, Вальденштейн поступил в полк, в надежде отличиться военными подвигами, но в то время войны не было: целую неделю занимались строевым учением, а по субботам проходили тактику, то есть расставляли на столе разноцветные шашки, означавшие офицеров, унтер-офицеров и солдат, и испытывали разные построения. Терпение молодого человека лопнуло; он бежал из Австрии в Россию и поступил в Польше в С.-Петербургский легион, под команду генерала Леццано, исходил несколько кампаний и, устарев, перешел в статскую службу. Служил он председателем новгородского верхнего земского суда и женился на дворянке, вдове, бой-бабе, родственнице жены Державина. Посредством этой связи она доставила мужу место инспектора в учебном заведении. По упразднении института удалился он в Новгород и жил там до кончины своей.
В 1817 году, приехав в Франкфурт-на-Майне, познакомился я с братом его, не последним чудаком. Он жил небольшим пенсионом, спал до полудня и являлся потом к обеду (в час пополудни) в одну из первых гостиниц — Weidehof, Weinbach или Zum roemischen Kaiser, но не обедал, а пил кофе после обеда, беседуя с гостями. Потом, в восемь часов вечера, когда прочие ужинали, он обедал. Его угощали в этих домах безденежно за то, что он забавлял гостей своею болтовнёю, и он командовал прислугой беспредельно. У него была фантазия собирать табакерки, и всяк, с кем он ни познакомится, должен был давать ему табакерку на память: по смерти его нашли их у него более тысячи.
Елисавета Алексеевна Вальденштейн — баба вздорная, упрямая, крикунья и сплетница, была хорошая хозяйка и большая хлебосолка и кормила нас по горло — царство ей небесное! Потом переехал я к Бочкову и часто голодал за пансионным обедом.
В это время произошли в нашем домашнем быту замечательные происшествия, нимало не отрадные. 4 августа 1804 года скончался, как я уже говорил, дядюшка Александр Яковлевич. Во всю жизнь чувствовал я грустные и бедственные последствия этой потери. Если бы он пожил долее (а ему было от роду только тридцать семь лет), я был бы удержан от многих необдуманных глупостей, которые имели влияние на то, что называется судьбой человека и что в самом деле есть только движение руки и головы его.
Бабушка моя наследовала все имение сестры своей Ренкевичевой. Внук третьей сестры, Марии Михайловны Врангель (Иван Карлович Борн), остался в стороне, по нелепости тогдашних постановлений о наследстве; но бабушка объявила, что дает внуку свои десять тысяч рублей в дар. Иван Егорович Фок видел несправедливость этого выдела, но молчал, боясь своей Ксантиппы, а она надеялась, что слабый здоровьем Борн умрет до совершеннолетия от чахотки, как предсказывал в духовной своей отец его. По всем этим уважениям, прилагали о Борне всякое попечение: воспитывали его в Петровской школе, в пансионе Патиньи, потом определен он был в нашу Юнкерскую школу.
Между тем бабушка продала Пятую Гору Брискорну за 140 000 руб., разумеется ассигнациями, и получила с него 91 тысячу, а остальные 49 тысяч были рассрочены. На эти деньги купила она дом на Петербургской стороне, на углу Бармалеева переулка, и переселилась туда в 1804 году. Матушка с сестрами и братом Павлом жила во флигеле. Бабушка, вздорная, бестолковая и своенравная, перебиралась в просторном доме из комнаты в комнату. Сегодня такая-то комната — столовая; придешь через неделю, она спальная, а столовая на другом краю дома, Однажды перенесла она столовую в тесный бельведер над домом. Подле большого дома, занимаемого хозяйкой, стоял другой, поменьше, в котором жил командир Белозерского пехотного полка, расположенного на Петербургской стороне, генерал Седморацкий. Дом этот оказался для него тесным, но бабушка не хотела лишиться такого знаменитого жильца и взялась пристроить к дому два флигеля. Для этого заняла она у старой родственницы, генеральши Гандваль, шесть тысяч серебром. Седморацкий ушел в 1805 году в поход и в следующем году умер. Квартира осталась пустой, а долг, от падения курса, возрос до 24 000 рублей на ассигнации.
Все это уменьшало ее капитал, но она надеялась на 49 тысяч, оставшиеся за Брискорном. Между тем в 1806 году, 30 марта, вышел указ, которым объяснялись и дополнялись прежние постановления о наследстве: племянникам и потомкам их давалась доля, равная братьям и сестрам умершего вотчинника. Таким образом, И. К. Борн получил право на половину имущества, оставшегося после Екатерины Михайловны Ренкевич. Ф. М. Брискорн обратился к Христине Михайловне с требованием обеспечить на всякий случай права Борна и отложить половину полученного за имение капитала в кредитные установления. Но взятая ею излишне 21 000 была истрачена. Брискорн удержал недоплаченные 49 тысяч и удовольствовался обязательством Христины Михайловны, в случае требования Борна, вычесть недоплаченную сумму. С меня взял слово, что я не открою Борну секрета. Я отвечал, что сам не начну с ним говорить, но если он спросит — скажу ему всю правду. Здесь я должен забежать далеко вперед для окончательного описания эпизода. Это было в 1810 году. Борн жил со мною в доме Петровской школы, где я был учителем; он же служил в Департаменте государственного казначейства. Однажды прихожу домой поздно и вижу, что он лег. Всю ночь он вздыхал, охал и встал озлобленный. Мы сели за чай. Он взял чайник, стал наливать и вдруг остановился, поставил чайник, заливаясь слезами, и сказал: