— Не успела, а уезжаешь. Вот собака, значит, а не он, а ты не с собакой, а с ним уезжаешь... Что тебе — собака дороже или кто? Тьфу! Постой, ты меня не сбивай. Я ей говорю: если он тебя спас, то будет круглый окоем[102], если подумает, что ты не по чувству, а из-за платьев остаешься...

Марк отрицательно покрутил головой, скрыв, что у него точно мелькали смутные подозрения на счет своекорыстных побуждений, из-за которых Аня остается. Теперь он понял, что думать так глупо, и даже сердито посмотрел на Аню, что она могла подумать о нем такое...

— Да, — продолжала Глафира Петровна, — окончательным бы он был дураком, если бы так подумал. И тут она кинулась мне на шею и стала целовать и обнимать: «остаюсь, говорит, с вами, милая Глафира Петровна». Вот уж мы и платьишко опять в комод уложили, — а тут это пузырь дождевой увязался и все дело испортил. «Молодец, говорит, Анюта, я тебе у Бакшеева пьянино откуплю!» Тут она как услыхала — «еду, еду, говорит, ни за что не останусь»... Что такое? Почему? Я потому, говорит, он это знает, что я музыку до смерти люблю. И уж значит, что из-за музыки я остаюсь... Ах ты, господи, говорю. Не верь ты, говорю, этому пузырю...

— Глафира Петровна, довольно! — сказал Василий Васильевич, схлебывая с блюдца чай. — Нет, ты чаю-то налей, а болтать довольно...

Не слушая мужа, Глафира Петровна цедила мимо стакана воду из самовара, лила из чайника мимо чай и, подав Василию Васильевичу наполовину пустой стакан, продолжала: — Не верь ты этому индюку — никогда не купит, да и Бакшеев не продаст, да и пьянино графское, — придет Деникин, повесит на сосне, кого надо, а музыку отберет... Ничего не помогает: «еду». Ну и поезжай со своим сопливым ероем!

Наступила тяжелая тишина... Василий Васильевич сказал:

— Нет, уж ты до конца рассказывай. Она что сказала: если он скажет остаться, я и останусь. Верно, Аня?

— Да, — кивнула девочка головой.

— Ну? — сердито спросила Глафира Петровна, уставясь на Марка...

Марку стало вдруг ужасно жарко. На лбу и висках выступили и потекли крупные капли пота, мешаясь со слезами. Марк посмотрел на Аню, вспомнил Москву и подумал, что не он, а другие тогда спасли Аню, а он только был «сбоку припека», и во рту у Марка стало горько. Едва ворочая языком, он сказал: