Он двинулся, грузно передвигая ногами, и скрылся в темноте. Тинг посмотрел ему вслед, задумчиво посвистал и обернулся к Ассунте. Один и тот же вопрос был в их глазах.
– Кто он? – спросила Ассунта.
– Я это же спрашиваю у себя, – сказал Тинг, – и не нахожу ответа.
Блюм остановился за углом здания; он слышал последние слова Тинга и ждал, не будет ли чего нового. Слепящий мрак окружал его; сердце билось тоскливо и беспокойно. За углом лежал отблеск света; слабые, но ясные звуки голосов выходили оттуда – голоса Ассунты и Тинга.
– Вот это я прочитаю тебе, – расслышал Блюм. – Для стихов это слишком слабо, и нет правильности, но, Ассунта, я ехал сегодня в поезде, и стук колес твердил мне отрывочные слова; я повторял их, пока не запомнил.
Блюм насторожил уши. Короткая тишина оборвалась немного изменившимся голосом Тинга:
В мгле рассвета побледнел ясный
ореол звезд,
Сон тревожный, покой напрасный
трудовых гнезд
Свергнут небом, где тени утра
плывут в зенит,
Ты проснулась – и лес дымится,
земля звенит;
Дай мне руку твою, ребенок
тенистых круч;
Воздух кроток, твой голос звонок,
а день певуч.
Там, где в зное лежит пустынный,
глухой Суан,
Я заклятью предаю небо
четырех стран;
Бархат тени и ковры света
в заревой час,
Звезды ночи и поля хлеба –
для твоих глаз.
Им, невинным близнецам смеха,
лучам твоим,
Им, зовущим, как печаль эха,
и только им,
Тьмой завешенный – улыбался
голубой край
Там, где бешеный ад смеялся
и рыдал рай.
Он кончил. Блюм медленно повторил про себя несколько строк, оставшихся в его памяти, сопровождая каждое выражение циническими ругательствами, клейкими вонючими словами публичных домов; отвратительными искажениями, бросившими на его лицо невидимые в темноте складки усталой злобы…
Разговор стал тише, отрывистее; наконец, он услышал сонный и совсем, совсем другой, чем при нем, голос Ассунты:
– Тингушок, возьми меня на ручки и отнеси спать.