— Так что же, — сказал Кенин после одной из пауз, обрывая разговор о будущем кинематографа, — значит, у вас ко мне любви нет?
— Конечно, нет. Я ведь вам говорила… — Братцева взяла теплый платок, хотя в комнате было жарко, закутала плечи и пересела в другой угол, рассматривая Кенина внимательными, немигающими глазами. — Послушайте, какая любовь в двадцатом веке, — прибавила она, — и вам и мне нужно работать, делать жизнь.
— Как же вы хотите делать? — натянуто спросил Кенин.
— Да… так… Как выгоднее, удобнее, вкуснее… что ли. — Братцева рассмеялась и вдруг стала серьезной, сказав грустно: — Я, кажется, и любить не могу совсем; я по характеру — одиночка, и связывать себя не хочу.
«Я, по-видимому, и неудобен, и невыгоден, и невкусен, — подумал с раздражением Кенин. — Эта странная новая порода женщин и дразнит, и тянет, и… гневит… Молода, красива, служит в банке, с мужчинами на равную ногу и ждет какого-то случая…» — Вслух он сказал неуверенным, напряженным голосом:
— Я мучительно люблю вас…
— Ну, это пройдет… Киньте мне из коробки конфетку.
Кенин бросил, но неудачно, и Братцева несколько секунд шарила позади стула; затем, усевшись снова основательно и удобно, спросила:
— Вы долго пробудете на охоте?
— Дня два… не больше.