— Чей сами будете, барин?

— Я из Петербурга.

— Питерский? — Иван оживился. — Знаю, бывал, ведь жил там, на службе был.

— Да это не твой ли портрет там на станции висел? — улыбнулся Рылеев.

— Как же, наш, — басом сказал ямщик, говоря во втором лице, по-видимому, оттого, что портрет конного молодца стал для него отдельно существующей личностью. — Мы и снимались на втором годе это, в Гатчине.

— Откуда же в Гатчине памятник? Там нет памятника.

— Так что ж! — Иван весело засмеялся. — Памятник для почету.

— Что ж, хорошо служить?

— Всяко. Разно. — Ямщик помолчал. — Та ли жизнь? — сказал он громко с воодушевлением. — Петербург — одно слово!

И вспомнил ли он портрет свой, засиженный на гаденькой станции непочтительными ко всему мухами, или затосковал по военной конюшне, где другой Иван чистит теперь Геркулеса, или же просто тихо и глухо показалось ему в лесу после блестящего, мелькнувшего как сон, столичного города, — только он вытащил торопливо из-под облучка кнут, свирепо взмахнул им, выругался — и бешено заговорили колеса, наполняя шумом стремительного движения уснувший лес.