— Это правда? А если это неправда? Но я пошутила! — крикнула она, заметив, что левая бровь Ван-Конета медленно и патетически поднялась. — Ведь это так чудесно, что вот мы, двое, я и вы, так сильно, сильно, навсегда любим. Лучше не может быть ничего, по-моему. А как думаете вы?
— Я так же думаю. Мне кажется, что вы высказываете мои мысли.
— В самом деле? Я очень рада, — медленно произнесла Консуэло, отвертываясь и опуская голову с желанием вызвать торжественное настроение, но улыбка бродила на ее полураскрытых губах. — Нет! Мне весело, — сказала она, выпрямляясь и вздохнув всей грудью. — Я могу сидеть так долго и смотреть на вас. Всего не скажешь! Целое море слов, как волн в море. Так как же нам быть? Пожалуйста, успокойте меня.
Ван-Конет хотел оживиться, непринужденно болтать, но не мог. Ожидание известий от Сногдена черной рукой лежало на его стесненной душе. Консуэло заметила состояние Ван-Конета, и он заговорил в тот момент, когда она уже решила спросить, что с ним случилось.
— Какой смысл беспокоиться? — сказал Ван-Конет. — Все дело в том, что глупость, высказанная каким-нибудь одним человеком, приобретает вид чего-то серьезного, если ее повторит сотня других глупцов. Погибших, разумеется, жаль, но такие истории происходят каждый день, если не в Гертоне, то в Мадриде, если не в Мадриде, то в Вене. Вот и все, я думаю.
— Вы так уверенно говорите… Ах, если бы так! Но если человек обратит это на себя… если он не расстается с печальными мыслями…
Консуэло запуталась и сама прервала себя:
— Сейчас я придумаю, как выразить. Вас как будто грызет забота. Разве я ошибаюсь?
— Я полон вами, — сказал, проникновенно улыбаясь, Ван-Конет.
— Ах да… Я поняла, как сказать свою мысль. Если человек полон счастья и боится за него, не может ли чужая трагедия оставить в душе след, и след этот повлияет на будущее?