Тогда я повернул в проход, который вел к аркам, на церковных часах пробило половина девятого. Это заставило меня остановиться. Моульди и Рипстон не могли быть дома, они наверно давно уже па работе и не вернутся раньше сумерек. Надобно провести весь день, не видавшись с ними. Это значительно уменьшило радость, которую я испытывал, вырвавшись так благополучно из работного дома. Я мог, конечно, разыскать друзей своих на базаре, но явиться туда в моем костюме было немыслимо. Я решился пробраться под арки и там ждать возвращения их. Странно, то место, где обыкновенно стоял наш фургон, совсем не показалось мне таким родным, как я ожидал. Оно выглядело необыкновенно темным, мрачным, запустелым и унылым. Шаги мои звонко отдавались среди сырых стен; камни были скользки, как стекла, а слабый свет давал мне возможность заметить ледяные сосульки, блиставшие среди зеленых кирпичей.
Я стал искать какой-нибудь телеги, в которой мог бы засесть на несколько часов. Но я ничего не нашел, кроме телеги водовоза, на которой стоял четырехугольный ящик с отверстием наверху. Ящик этот служил вероятно для возки воды и я влез в него, радуясь, что нашел себе уютный уголок. Скоро однако оказалось, что убежище это не так удобно, как я воображал; внутри ящика осталось много воды, она замерзла и сначала была совершенно твердой, но когда я сел на лед, он стал оттаивать и вода просачивалась сквозь мои панталоны. Я вылез из ящика и прилег за козлами водовоза, чтобы укрыться от ветра. Но ветер был такой резкий, пронзительный, что укрыться от него не было возможности. Он с полной силой врывался сквозь узкий проход и приносил с берега реки частицы обледенелого снега. Каждое дуновение его прохватывало меня до костей, он щипал меня за уши, пробирался за воротник моей куртки, а когда я приподнимал голову, он дул мне прямо в рот. Я должен был держать шапку обеими руками до того, что пальцы у меня заболели от холоду, точно обожженные. Я не мог больше получаса переносить этой пытки. Я соскочил с телеги, засунул руки в карман панталон и принялся бегать взад и вперед, стуча ногами по скользким камням, чтобы как-нибудь разогреть окоченелые ноги.
О, как мне было холодно, как я дрожал, какой голод мучил меня, каким несчастным я себя чувствовал! Я решительно не знал, что делать, чтобы как-нибудь спастись от страшного холода. То я влезал в телегу, то вылезал из неё, то прыгал кругом неё, то перескакивал через её оглобли, то выбегал на берег реки и бросал камешки в воду — ничто не согревало меня.
Наконец холод до того измучил меня, что я решился попробовать развести огонь. На берегу можно было подобрать много щепок и куски угля, одна беда, у меня не было спички. На реке стояло много барок, на них работали люди, и многие из них курили. Они конечно, дали бы мне спичку, если бы я попросил у них, но как подойти к ним в моем костюме? Они наверно станут расспрашивать меня, станут рассказывать обо мне своим знакомым, и кончится тем, что меня поймают. Оставалось одно: снять ту часть одежды, которая могла уличить меня, и вымазать лицо и руки грязью, чтобы быть похожим на одного из мальчиков костяников, роющихся в речном иле. Это было дело не трудное, но мне оно показалось в то время страшно тяжелым: я еще не совсем оправился после болезни, я ужасно прозяб, а мне пришлось снять чулки, башмаки, шапку и куртку, так как костяники не носят ничего подобного. Кроме того, их ноги, руки и лицо вечно выпачканы грязью. Чтобы вымазаться таким же образом, я должен был пройтись голыми ногами по речному илу, покрытому сверху слоем льда, окунуть в этот ил руки и вытереть ими лицо. Костяники носят с собой всегда или мешок, или какую-нибудь посудину, в которую собирают все, что найдут. На мое счастье, я увидел под кормой одной барки старую кастрюлю, лежавшую в иле. Я взял ее в руки и подошел к одному из барочников, прося у него одолжить мне спичечку. Вместо ответа, он поднял какой-то осколок и пустил им в меня, прицелившись прямо в ту руку, которой я держал кастрюлю. Осколок ударил меня по пальцам, и я выронил свою ношу. Это рассмешило других барочников, они начали хохотать и бросать в меня кусками угля, так что я принужден был бежать, завязая в мягкой грязи. Я спрятался за кормой одной барки, но старик, работавший на ней, увидел меня, схватил свой багор, подбежал к краю барки и начал грозить мне. К счастью багор был слишком короток, и он не мог достать до меня.
— Пошел прочь, скверный воришка, — закричал он, — только что из тюрьмы выбрался и опять за прежнее берется!
— Я совсем не был в тюрьме, — со слезами отвечал я, — я никогда не был в тюрьме.
— Не был в тюрьме, гадкий лгунишка! Да ты посмотри на свою голову, разве это не тюремная стрижка!
— Нет я был в работном доме, и меня там обрили, потому что у меня была горячка: я убежал из работного дома; я просил у тех людей спичку, чтобы развести огонь, а они начали швырять в меня. Вон, посмотрите!
И я показал ему свои пальцы, разбитые в кровь. Старик свесил седую голову через край барки и пытливо посмотрел на мое грязное, залитое слезами, лицо. Он, должно быть, убедился, что я говорю правду, потому что сказал гораздо более ласковым голосом:
— Ну, коли тебе нужна только спичка, так возьми себе хоть две, да иди своей дорогой.