У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал: «Ну нет, пойду поищу попросторней», но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку[14], а отец перед майским праздником привёз ему из райцентра жёлтый ремешок с белой пряжечкой.

Он знал, что над хромотой матери посмеиваются деревенские ребята, и поэтому чувство к ней было особенно сильно. На Первое мая отец и мать нарядились, пошли в гости и его взяли с собой; он шёл, гордясь ими и собой, своим новым ремешком. Отец казался ему важным, сильным, мать нарядной и красивой. Он сказал:

— Ой, маму, ой, тату, яки вы га́рни, яки чепурни́[15],— и вдруг увидел, как переглянулись отец с матерью, как мило и смущённо улыбнулись ему. Кто знал в мире, как неистово нежно любил он их. Он видел их после воздушного налёта: они лежали, прикрытые обгоревшим рядном, острый нос отца, белая серёжка в ухе матери, прядь её реденьких светлых волос — и навсегда в его мозгу соединились мать и отец, то лежащие рядом, мёртвые, то мило и смущённо переглянувшиеся, когда он восхитился отцом в новых сапогах и в новом пиджаке, матерью в коричневом накрахмаленном платье с белым платочком, с ниточкой намиста…[16]

Он не мог никому высказать свою боль, да и сам он не мог понять её, но она была нестерпима; эти мёртвые тела и эти смущённые, милые лица в день прошлогоднего майского праздника, связанные в его маленьком сердце одним узлом. В мозгу его помутилось. Ему начало казаться — именно оттого и жжёт боль, что он двигается, произносит слова, жуёт, глотает, и он замер, скованный помутившим его ум страданием. Он бы, наверно, и умер так, молча, отказываясь от еды, убитый ужасом, который стали ему внушать свет, беготня и разговоры детей, крик птиц, ветер. Воспитательницы и педагоги, когда его привезли в детский дом, ничего не могли с ним поделать: не помогали ни книжки, ни картинки, ни рисовая каша с абрикосовым джемом, ни щегол в клетке. Докторша велела везти его в лечебницу, где его бы начали искусственно питать.

Вечером, накануне отправки в лечебницу, в изолятор зашла няня, ей надо было помыть пол, она долго молча смотрела на мальчика — и вдруг опустилась на колени и, прижав его стриженую голову к груди, запричитала по-деревенски…

— Дитятко моё, никто тебя не жалеет, никому ты не нужен.

И он закричал, забился…

Она на руках отнесла его в свою комнатку, посадила на койку и полночи просидела возле него, он говорил с ней и поел хлеба с чаем.

Мария Николаевна спросила:

— Как ты, Гриша? Привыкаешь понемногу?