— Всё ты на философию сводишь? И в этом ты не изменился.

— Ты не шути. Времена меняются, а люди? Человек ведь не патефон. Верно?

— Большевик должен делать то, что нужно партии, а значит — народу. Раз он по-партийному понял время, следовательно, линия его правильная.

— Это бесспорно. Теперь люди до конца проверяются. Я из окружения шёл — двести человек с собой вывел. А почему, как я их вёл? Верили! В душе чувствовал — революционная страсть, и вера, и пыл революционный, а голова седая. Шли за мной! Ничего не знали в немецком тылу, а немцы в деревнях говорили: «Ленинград пал, Москва сдана, армии нет, фронта нет — всё кончено». А я двести человек вёл на восток, опухших, оборванных, дизентерийных, но шли с гранатами, пулемётами, ни одного безоружного не было. За человеком, у которого патефон внутри заведён, в решающий час не пойдут. Да он и не повёл бы. Ты не всякого пошлёшь к немцу в тыл? Верно ведь?

— Это правильно.

Крымов встал и прошёлся по комнате.

— Вот то-то, что правильно, дорогой ты мой.

— Сядь, Николай. Послушай! Надо жизнь любить, всю — и землю, и леса, и Волгу, и людей наших, и сады наши. Жизнь просто любить надо. Ты ведь разрушитель старого, а вот строитель ли ты? Но, как говорится, давай перейдём с общего на частное. Собственная жизнь твоя разве построена? Сижу на работе — и вдруг вспомню: вот приеду домой, подойду к детям, наклонюсь, поцелую — хорошо ведь! А женщине, жене много нужно, и дети ей нужны! Нет! Меня бешенство охватывает! Вот к этому городу, где вся сила вложена, где каждый камень, каждое стёклышко нашей жизнью дышит, разбойники подошли? Лапать всё станут руками? Не будет этого!

Дверь приоткрылась, в комнату вошёл Барулин. Он молча ждал, внимательно слушая, пока Пряхин закончит свою страстную речь, потом кашлянул и сказал:

— Иван Павлович, пора вам на Тракторный ехать!