Градусов кротко улыбнулся, не сердясь на насмешку, ища во всех сочувствия своей удаче.

— Подумать,— говорил он, разворачивая сложенную вчетверо папиросную бумажку,— жизнь человека от бумажки зависит! Всё! Вчера я мечтал писарем быть, а вот, пожалуйста, завтра на попутной доберусь до Камышина, оттуда на Саратов поездом, в Чкалов…{84} В Чкалове семья, беру жену, сынишку — и в Челябинск… Прощай, товарищ Крякин, тебе меня не достать.— Он снова рассмеялся, оглядел лица ополченцев, помахал бумагой, вложил её в карман гимнастёрки и застегнул карман на пуговицу, а потом для верности пришпилил большой английской булавкой, провёл рукой по груди и сказал: — Так, порядок, оформился, культурка.

— Да, семью повидать — это большое дело,— сказал Поляков.— Пустили бы, и я бы к старухе сбегал на часок…

Охваченный щедростью и жалостью к остающимся, Градусов раскрыл мешок и сказал:

— Разбирай, ребята, моё военное имущество, я в гражданку иду,— и стал вынимать вещи.— На, бери портянки,— протянул он Ченцову свёрнутые портянки,— новенькие, салфеточки прямо.

— Не надо мне ваших салфеточек, обойдусь.

А Градусов, всё больше хмелея от собственной доброты, вынул завёрнутую в белую тряпочку бритву, сказал:

— Бери, Шапошников, будет обо мне память. Хоть и точил ты меня.

Серёжа молчал.

— Бери, бери, не стесняйся,— проговорил Градусов и, чтобы подбодрить Серёжу, добавил: — Не бойся, у меня дома английская осталась, а сюда я старенькую взял, всё равно, думал, ребята смылят, не углядишь…