На серой броне мелькнул яркий синий огонь; наводчик, вытянув шею, смотрел, не показалось ли ему,— яркий василёк вспыхнул на танковой стали и сразу же исчез. Но вот потёк жиденький жёлтенький дым из люка и башни, послышался грохочущий, хрустящий треск — то, видимо, рвались внутри танка заряжённые пулемётные ленты. Вдруг быстрое чёрное огненное облако взлетело над танком, и раздался оглушительный взрыв.

Боец в первый миг не понял: он ли причина этого взрыва, связано ли это чёрное облако с синим огоньком, блеснувшим на броне… Потом он зажмурился, приложил голову к противотанковому ружью, долгим поцелуем, губами и зубами, прижался к широкой, пахнущей пороховым газом, воронёной стали.

Когда он поднял голову, то увидел дымящийся, развалившийся от взрыва боекомплекта танк: развороченный бок, съехавшую на танковый лоб башню, поникшую пушку, уткнувшуюся хоботом в землю.

Забыв об опасности, наводчик привстал, страстным шёпотом повторяя:

— Это я, я, я!

Потом он снова лёг, картаво крикнул соседу:

— Прошу вас обойму БС{154} взаимообразно!

Никогда, пожалуй, за всю свою многосложную, пёструю жизнь не испытал он такого счастья, как в этот миг. Сегодня дрался он не за себя, а за всех. Он чувствовал себя солдатом правды.

Шла смерть, грозившая всем советским людям, и боец сразился с ней один на один. Его подручный Жора был убит, его командира Конаныкина убило осколком за несколько минут до танковой атаки, его командир отделения умирал, придавленный многопудовой кирпичной глыбой, не мог приказывать и не мог даже хрипеть. А боец остался со своим ружьём. Кого вспомнил он в эти минуты? Вспомнил он отца, мать? Он и не знал их.

Он двухгодовалым ребёнком попал в детский дом. Он учился, потом бросил учение, начал работать, женился, потом бросил жену, оставил работу, свихнулся, стал пить. Война застала его в трудовом исправительном лагере. Он написал заявление — и его отправили на фронт, дали возможность заслужить себе прощение.