— До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать — его и срезало,— сказал Шведков.
— Знаешь что,— сказал Филяшкин,— ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.
Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнёшь вспоминать товарищей, и придёт боль… В тихий вечер подкатит под сердце, и слёзы польются из глаз, и скажешь: «Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню — только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня».
А в бою сердце деревенеет, и не нужно его размораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.
Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:
— Народ наш золото, не зря политработу проводили. Бойцы — спокойные, мужественные, один боец Меньшиков мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас всё отделение коммунисты, мы своё дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали».— Шведков снова заглянул в тетрадку и прочёл: «Красноармеец Рябоштан заявил: „Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать“… Боец Назаров вытащил двух тяжелораненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова: „Ты герой“,— ответил: „Что это за героизм? Вот Берлин взять — это героизм“. Он заявил: „С политруком Чернышёвым в бою не пропадёшь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня“. Боец Назаров погиб смертью храбрых»…
— А командир полка слово сдержал,— сказал Филяшкин,— чем только мог помогал — и огнём, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился — пришлось отбиваться, я уж на слух понял.
— Ничего, может быть, завтра пробьётся к нам,— сказал Шведков.
Вблизи послышались один за другим два взрыва.
Шведков поднял голову.