Такого большого сочинения, как эта библейская, прозаико-эпическая поэма, я еще никогда не предпринимал. Это было спокойное время, и ничто не отвлекало моего воображения от Палестины и Египта. Итак, моя рукопись разбухала ежедневно по мере того, как поэма по частям, рассказываемым мною самому себе, ложилась на бумагу; лишь немногие листы приходилось время от времени переписывать 104).

Когда сочинение было готово (оно действительно осуществилось к моему собственному удивлению), я вспомнил, что от предыдущих лет у меня еще остались разные стихотворения, которые и теперь казались мне недурными, и что, если их переписать в одинаковом формате с "Иосифом", то они могли бы составить вместе с ним порядочный том in quarto l05), которому можно было бы дать название "Смешанные стихотворения". Эта мысль нравилась мне тем более, что этим я подражал бы известным и знаменитым авторам. Я написал изрядное число анакреонтических стихотворений106), которые хорошо удавались мне, благодаря простоте размера и легкости содержания. Но эти стихотворения я не мог поместить, потому что они были без рифм, а мне хотелось прежде всего сделать что нибудь приятное отцу. Тем более уместными казались мне здесь духовные оды, которые я усердно пробовал сочинять в подражание "Страшному суду" Элиаса Шлегеля 107). Одна такая ода, в память сошествия Христа во ад, вызвала большое одобрение у моих родителей и друзей и имела счастье еще несколько лет нравиться мне самому. Я прилежно изучал также так называемые тексты к воскресной церковной музыке, которые всегда можно было иметь в печатном виде; правда, они были очень слабы, и я мог вполне надеяться, что мои тексты, которых я изготовил несколько по данному образцу, в такой же мере заслуживали быть положенными на музыку и исполненными в назидание общины. Эти тексты и многое подобное я уже в течение более чем года списывал собственноручно, потому что эти частные упражнения освобождали меня от уроков учителя чистописания. Наконец, все это было проредактировано, приведено в порядок, и нетрудно было уговорить названного молодого человека, любителя переписки, переписать все начисто. Затем я поспешил к переплетчику, и когда вскоре я вручил аккуратный том своему отцу, то он с особенным удовольствием выразил мне свое одобрение и надежду, что я каждый год буду давать по такому тому; он был уверен в этом тем более, что я сделал все это в так называемые свободные часы.

Мою склонность к этим богословским или, вернее, библейским занятиям увеличило еще одно обстоятельство. Умер старший министерский пастор, Иоганн Филипп Фрезениус -- кроткий человек, красивой и приятной наружности, чтимый своими прихожанами и всем городом, как образцовый священник и хороший проповедник. Только обособившиеся "благочестивые" не хвалили его, так как он выступил против гернгутеров, большинство же прославляли его и чуть не причисляли к святым за то, что он обратил к вере одного смертельно раненого неверующего генерала. Преемником его был Плитт, высокий, красивый, почтенный мужчина, который, однако, принес со своей кафедры (он был профессором в Марбурге) скорее дар поучения, чем назидания 108). Он тотчас объявил нечто в роде религиозного курса, которому он хотел посвятить свои проповеди в известной методической связи. Уже до этого, когда меня заставляли ходить в церковь, я заметил обычные подразделения проповедей и мог иногда похвастать довольно подробным повторением их. Так как теперь в приходе много говорили за и против нового старшего пастора и многие не ожидали ничего особенного от его обещанных дидактических проповедей,-- то я решился тщательно записывать за ним. Это удалось мне тем лучше, что я уже и прежде делал небольшие опыты этого рода, выискав очень удобное для слушания, но скрытое местечко. Я был очень внимателен и проворен; как только произносилось "аминь", я спешил домой и тратил часа два на то, чтобы продиктовать закрепленное мною на бумаге и в памяти, и еще до обеда успевал представить проповедь в письменном виде. Мой отец очень гордился этой удачей, и друг дома, присутствовавший за обедом, должен был разделять его радость. Последний и без того был расположен ко мне. При своих частых посещениях его ради снятия восковых оттисков для моего собрания гербов я до такой степени усвоил его "Мессию", что мог декламировать ему большие отрывки этой поэмы, чем трогал старика до слез.

В следующее воскресенье я продолжал работу с тем же усердием, и так как меня занимал самый механизм ее, то я не думал о том, что я записывал и закреплял. Первую четверть года эти занятия продолжались приблизительно равномерно; но так как в конце концов мне стало казаться, что я не получаю ни особого разъяснения самой библии, ни более свободного взгляда на догматы, то я нашел, что небольшое удовлетворение моего тщеславия покупается слишком дорогою ценою и что не стоит продолжать это дело с таким же рвением. Прежние длинные проповеди, занимавшие по нескольку листов, стали делаться все более тощими, и я совсем бы бросил эту работу, если бы мой отец, любивший, чтобы каждая задача была исполнена, не заставил меня уговорами и обещаниями потерпеть до последнего воскресенья, троицы, хотя я наконец, записывал на маленьких листках почти только текст, пропозицию и подразделение проповеди.

В смысле доведения дела до конца мой отец отличался особенным упорством. То, чго раз было предпринято, должно было быть исполнено, хотя бы оно оказалось неудобным, скучным, неприятным, даже бесполезным: выходило, что исполнение представляло единственную цель, а настойчивость -- единственную добродетель. Цели в длинные зимние вечера мы начинали читать в семейном кругу какую нибудь книгу, то мы должны были ее дочитать, хотя бы все мы приходили от нее в отчаяние, и отец первый начинал иногда зевать. Я вспоминаю одну такую зиму, когда мы должны были одолеть "Историю пап" Боуера 109). Это было нечто ужасное, так как в церковных делах не было ничего или почти ничего занимательного для детей и молодых людей. Впрочем, несмотря на все мое невнимание и отвращение, от этого чтения во мне все-таки удержалось кое-что, на что позднее я мог опереться в некоторых случаях.

При всех этих посторонних занятиях и работах, которые следовали друг за другом так быстро, что я едва успевал сообразить, насколько они были пригодны и полезны, отец мой не терял из виду своей главной цели. Он старался направить мою память и способности к схватыванию и комбинированию на юридические темы и дал мне поэтому маленькую книжку в виде катехизиса,-- сочинение Гоппе110), составленное согласно форме и содержанию "Институций". Я вскоре выучил наизусть вопросы и ответы и мог одинаково хорошо изобразить как вопрошателя (катехета), так и отвечающего (катехумена). Как при тогдашнем преподавании закона божия одно из главных упражнений состояло в том, чтобы уметь быстро находить те или другие места в библии, так и здесь требовалось подобное же знакомство с "Corpus Iuris" 111), в котором я вскоре вполне ориентировался. Отец мой пожелал итти дальше и дал мне "Маленького Струве", но здесь дело пошло не так быстро. Форма книги была не так благоприятна для начинающего, чтобы он мог в ней разобраться сам, а способ преподавания моего отца был не настолько вразумителен, чтобы быть мне полезным.

Не только вследствие военного положения, при котором мы жили, но и по условиям самой гражданской жизни, а также из чтения историй и романов было совершенно ясно, что бывает много случаев, когда законы безмолвствуют и не могут прийти на помощь отдельному лицу, которому тогда приходится самому выбираться из затруднения. Мы уже подросли и по старому обычаю должны были, между прочим, учиться фехтованию и верховой езде 112), чтобы при случае уметь защищать свою шкуру и не иметь ученического вида верхом на лошади. Что касается фехтования, то это упражнение было нам очень приятно, мы давно уже добыли себе рапиры в виде палок из орехового дерева и аккуратно сплетенные из ивовых прутьев корзинки для защиты рук. Теперь нам пришлось обратиться к настоящим стальным клинкам, и мы производили ими изрядный шум.

В нашем городе было два учителя фехтования, один -- старый, серьезный немец, обучавший строго и основательно, другой -- француз, который старался достигнуть успеха нападением и отскакиванием, легкими, быстрыми ударами, сопровождая их всегда различными восклицаниями. Мнения о том, кто из них лучше, разделились. Маленькое общество, в котором мне приходилось брать уроки, было поручено французу, и мы вскоре приучились то итти вперед, то отступать, нападать и отскакивать, всегда издавая при этом обычные выкрики. Некоторые же из наших знакомых обратились к немецкому фехтовальщику и поступали как-раз наоборот. Эти различные способы производить столь важные упражнения и убеждение каждого, что его учитель лучше другого, привели к настоящим распрям между молодыми людьми приблизительно одинакового возраста, и дело чуть не дошло до превращения уроков фехтования в настоящее сражение, потому что мы не только спорили, спорили на словах, но действовали и клинками. Наконец, чтобы решить дело, мы устроили состязание между обоими учителями, результат которого я не буду подробно описывать. Немец стоял в своей позици, как стена, соблюдал свою выгоду, и несколько раз ему удавалось, выбивая или вырывая оружие из рук, обезоружить своего противника. Последний, однако, утверждал, что дело не в этом, и продолжал своею подвижностью утомлять противника. Он нанес немцу несколько ударов, которые, однако, в серьезном бою отправили бы его самого на тот свет. В общем вопрос был не решен, и дело не улучшилось, только некоторые -- в том числе я -- перешли к своему земляку. Но я усвоил уже слишком многое от первого учителя, и прошло довольно много времени, пока новый отучил меня от этого; и вообще он был менее доволен ренегатами, чем теми, которых он учил с самого начала. С верховою ездою дело шло еще хуже. Случайно нас послали на арену осенью, и я должен был начать свое ученье в холодное и сырое время года. Педантическое обучение этому прекрасному искусству было мне в высшей степени противно. Первым и последним делом было здесь крепкое сидение на коне, но никто не мог объяснить, в чем, собственно, состоит это крепкое сидение, которое всего важнее: мы скользили на лошади, без стрямян, туда и сюда. Впрочем, обучение состояло, повидимому, лишь в плутовстве и в издевательстве над учениками. Забудешь ли надеть или снять подгубную цепочку, уронишь ли хлыст или шляпу -- всякое упущение, всякое несчастье оплачивалось деньгами, да над вами еще и смеялись. Это приводило меня в самое скверное настроение, в особенности при невыносимых свойствах самого места упражнений. Отвратительное, большое, то сырое, то пыльное помещение, холод, запах гнили -- все это вместе было мне противно в высшей степени. Так как конюший к тому же всегда давал лучших лошадей другим, которые подкупали его, быть может, завтраками или другими подарками, а может быть и своею ловкостью, а мне всегда самых плохих и вообще как-будто считал меня хуже всех, то приходилось проводить весьма неприятные часы за занятием, которое, собственно, должно было бы быть самым веселым в мире. Впечатления этого времени и этих обстоятельств сохранились во мне так живо, что я впоследствии старательно избегал манежей и оставался в них разве на несколько минут, хотя страстно полюбил и привык смело ездить верхом, по целым дням и неделям почти не сходя с коня. Впрочем, часто так бывает, что начало преподавания законченного искусства происходит мучительным и отталкивающим образом. Видя как это тягостно и вредно, в новейшее время поставили правилом воспитания, чтобы молодым людям все преподавалось в легком, веселом и приятном виде; отсюда, однако, опять-таки возникали другие недостатки и вредные последствия.

С приближением весны у нас стало опять спокойнее. Если я прежде старался ознакомиться с общим видом нашего города, его духовных и светских, общественных и частных зданий, и находил особенное удовольствие в наблюдении всего старинного, тогда еще господствовавшего, то теперь мои старания были направлены к тому, чтобы воскресить перед собою личности былых времен с помощью Лерснеровой хроники и других книг и тетрадей, находившихся в отделе отцовской библиотеки, относящемся к Франкфурту. Это мне, повидимому, вполне удалось благодаря большому вниманию, которое я обратил на особенности времен и нравов и на выдающиеся индивидуальности.

Среди остатков древности меня с детства интересовал череп государственного преступника, выставленный на постовой башне. Как свидетельствовали пустые железные прутья, этот череп, один из трех или четырех, уцелел с 1616 года несмотря на все губительные влияния времени и погоды. Каждый раз при возвращении из Заксенгаузена башня и череп на ней бросались в глаза. Еще мальчиком я просил рассказать мне историю этих мятежников, Феттмильха и его товарищей,-- как они, будучи недовольны правительством города, восстали против него, затеяли мятеж, разграбили еврейский квартал и учинили ужасные побоища, но в конце концов были взяты в плен и императорскими уполномоченными приговорены к смертной казни113). Когда я узнал из старой книги того времени, снабженной гравюрами на дереве, что хотя эти люди были осуждены на смерть, но в то же время были отставлены и многие члены городского совета за то, что в городе было много беспорядка и совершались разные непозволительные вещи,-- когда я ближе познакомился с подробностями всего происшедшего, то я пожалел этих несчастных, на которых следовало смотреть как на жертв ради лучшего будущего государственного устройства. Дело в том, что с того времени начался такой порядок, что старый знатный дом Лимпургов, возникший из клуба дом Фрауенштейнов, юристы, купцы и ремесленники составили правительство, которое, будучи пополняемо сложною баллотировкою на венецианский лад и ограниченное гражданскими коллегиями, было призвано охранять права, не получив особенной свободы творить несправедливости.