Фон Оленшлагер 11т), член дома Фрауенштейнов, старшина и тесть вышеупомянутого доктора Орта, был красивый, приятный мужчина сангвинического нрава. В своем праздничном наряде бургомистра он мог бы сойти за самого почтенного французского прелата. Окончив университет, он вращался в придворных и государственных делах и совершил несколько путешествий с этой целью. Он особенно ценил меня и часто говорил со мною о вещах, которые его интересовали. Я был около него, когда он писал свое "Объяснение Золотой Буллы"; он-то и объяснил мне с большою отчетливостью значение и достоинство этого документа. Мое воображение тем сильнее унесло меня в те дикие и беспокойные времена, что я не мог не изобразить того, что он мне рассказывал из истории, в виде чего-то, как бы совершающегося теперь, живописуя характеры и события, иногда даже мимически, чему он очень радовался и одобрением своим поощрял меня к повторению.

С детства я имел странную привычку постоянно заучивать наизусть начала книг и отделов разных сочинений -- сперва пяти книг Моисея, затем Энеиды и Метаморфоз. Так поступил я и с Золотою Буллой и часто смешил своего покровителя, совершенно серьезно и неожиданно восклицая: "Omne regnum in se devisum desolabitur: nam pincepes ejus facti sunt socii forum" 118). Умный учитель мой смеясь покачивал головою и говорил серьезно: "Какие это должны быть времена, если сам император на большом имперском собрании бросал в лицо своим князьям подобные слова".

Фон Оленшлагер был очень приятен в обращении. У него бывало мало гостей, но он очень любил умную беседу и от времени побуждал нас, молодых людей, разыгрывать драматические представления, ибо считалось, что такого рода упражнения особенно полезны для молодежи. Мы играли "Канута" Шлегеля 119), при чем мне досталась роль короля, моей сестре -- роль Эльфриды, а роль Ульфо -- младшему сыну хозяина дома. Затем мы отважились разыграть "Британника", так как, кроме драматического таланта, нам надо было упражняться и в декламации. Я получил роль Нерона, моя сестра -- Агриппины, а младший сын -- Британника. Нас хвалили более, чем мы заслуживали, а мы думали, что заслуживали еще больших похвал.

Таким образом, я обязан этому семейству многими удовольствиями и ускорением моего развития.

Упомяну еще фон Рейнека120), происходившего из старинного благородного дома. Это был дельный, честный, но упрямый брюнет, на лице которого я редко видел улыбку. У него было семейное горе: один из друзей дома увез его единственную дочь. Он возбудил против своего зятя жестокое судебное преследование, и так как суды, по своей формалистике, не удовлетворяли его мстительности ни в смысле быстроты, ни в смысле строгости, то он нападал на судей и начинал ссоры за ссорами, процессы за процессами. Он совершенно уединился в своем доме и в прилегавшем к нему саду и жил в просторной, но мрачной комнате, в которую много лет не проникала ни кисть маляра. ни метла служанки. Меня он очень любил и особенно рекомендовал мне своего младшего сына. Он часто принимал за своим столом своих старых друзей, умевших с ним ладить, а также лиц, управлявших его делами, и никогда не забывал при этом пригласить также меня. Стол у него был очень хороший, а вино еще лучше, но гостям очень досаждала большая печь, дымившая из многочисленных щелей. Один из наиболее близких к хозяину гостей отважился однажды обратить внимание на это, спросив его, как он может выносить такое неудобство всю зиму. Хозяин отвечал на это, как второй Тимон или Геаутонтиморуменос121). "Дал бы бог, чтобы это было наибольшее зло из тех, что меня терзают". Лишь через долгое время он согласился снова допустить к себе на глаза дочь и внука, зять же никогда не смел показаться ему.

На этого прекрасного, хотя и несчастного человека мое присутствие действовало весьма благоприятно; он охотно говорил со мною и, объясняя мне разные житейские и политические события, как бы облегчал и отводил свою душу. Немногие старые друзья, еще собиравшиеся у него, часто обращались ко мне, когда надо было смягчить его раздражение и уговорить его принять участие в каком-либо развлечении. И действительно он иногда выезжал вместе с нами и осматривал местность, которой он не видал многие годы. Он вспоминал прежних владельцев, рассказывал об их характерах и обстоятельствах, при чем судил всегда строго, но часто бывал весел и остроумен. Мы пытались после этого снова ввести его в общество других людей, но это чуть не ввело нас в неприятности.

Тех же лет, как и он, если не старше, был некто фон Малапарт122), богатый человек, имевший дом на Конном рынке и получавший большие доходы от солеварен. Он также жил очень уединенно, но летом проводил много времени в своем саду у Бокенгеймерских Еорот, где у него была, прекрасная культура гвоздик. Фон Рейнек был также любитель гвоздик; во время цветения их мы сделали несколько попыток устроить взаимное посещение обоих этих людей. Мы приступили к этой задаче и продолжали наши старания до тех пор, пока Рейнек не решился выехать туда в один воскресный вечер. Взаимные приветствия обоих стариков были весьма лаконичны и даже ограничились почти пантомимою; почти дипломатическим шагом они прохаживались вдоль гвоздичных клумб. Культура была действительно необыкновенно хороша; особые формы и краски отдельных цветов, преимущества и редкость тех или других из них повели, наконец, к своего рода разговору, который протекал, казалось, вполне дружественно; мы тем более радовались этому, что видели в соседней беседке поданные на стол самый дорогой рейнвейн в шлифованных бутылках, прекрасные фрукты и другие хорошие вещи. Вдруг, к несчастью, Рейнек заметил красивую гвоздику, головка которой несколько повисла; поэтому он очень нежно провел указательным и средним пальцем по стеблю, вверх до цветка и приподнял цветок, чтобы хорошенько рассмотреть его. Но и это нежное прикосновение раздражило хозяина. Малапарт вежливо, но довольно сухо напомнил о правиле "Oculis non manibus" 123). Рейнек сейчас же выпустил цветок, но вспылил и сказал со своею обычною сухостью и серьезностью, что знатоку и любителю, конечно, позволительно подобным образом прикасаться к цветку и рассматривать его; затем он повторил то же движение и еще раз взял цветок двумя пальцами. Гости с обеих сторон (у Малапарта был еще один гость) были в большом смущении. Они начали выпускать то того, то другого зайчика (наша обычная поговорка для тех случаев, когда нужно замять разговор или обратить его на другой предмет),-- но ничто не удавалось; старики замолчали, и мы ежеминутно боялись, что Рейнек еще раз повторит свой прием,-- тогда всем нам пришлось бы плохо. Гости, однако, развели их, заняв их в разных местах, и мы нашли, что умнее всего будет поскорее убраться; таким образом прекрасное угощение осталось нетронутым у нас за спиною.

Придворный советник Гюсген124), который не был уроженцем Франкфурта, исповедывал реформатскую религию и потому не мог занимать никакой официальной должности. Он не имел даже права быть адвокатом, но совершенно свободно занимался адвокатурою под чужим именем, пользуясь, как превосходный юрист, большим доверием во Франкфурте и в имперских судах. Ему было уже шестьдесят лет, когда я начал брать уроки чистописания с его сыном и стал вхож в его дом. Он имел крупную фигуру, был высок, но не худощав, и широкоплеч, но не толст. Лицо его, не только обезображенное оспою, но и лишенное одного глаза, с первого взгляда неприятно поражало. На плешивой голове он носил совершенно белую шапочку в форме колокола, сверху завязанную ленточкою. Его шлафроки из коломянки или дамаста всегда были безукоризненно чисты. Он жил в ряде светлых комнат в нижнем этаже вдоль аллеи, и веселость этого помещения соответствовала окружавшей его чистоте. Величайший порядок, в котором он держал свои бумаги, книги, ландкарты, производил приятное впечатление. Его сын, Генрих Себастиан, который впоследствии приобрел известность разными сочинениями по части искусств, мало обещал в молодости. Добродушный, но неловкий, не грубый, но грубоватый, без особенной склонности к учению, он предпочитал избегать общества отца, имея возможность получать от матери все, что ему было нужно. Я, напротив, все более сближался со стариком по мере того, как узнавал его. Так как он занимался лишь крупными юридическими делами, то имел достаточно времени для других занятий и развлечений. Мне не нужно было долго с ним жить и слушать его поучения, чтобы заметить, что он находится в оппозиции с богом и миром. Одною из его любимых книг была "Agrippa de vanitate scientiarum" 125), он особенно рекомендовал ее мне и тем на некоторое время привел мой молодой мозг в изрядное смятение. В радостном настроении юности я был склонен к известному оптимизму и более или менее вновь примирился с богом или богами; именно в течение нескольких лет я убедился, что зло в мире многим уравновешивается, что от несчастий можно оправиться, а от опасностей можно спастись и что люди не всегда в них ломают себе шею. Я смотрел снисходительно также на дела и занятия людей и находил в них много похвального, чем старый учитель мой был вовсе недоволен. Однажды, когда он достаточно расписал мне мир в безобразном виде, я заметил, что он собирается закончить свою речь особым козырем. Как он обыкновенно делал в подобных случаях, он сильно зажмурил свой слепой левый глаз, пристально посмотрел на меня другим глазом и промолвил гнусавым голосом: "Я нахожу недостатки в самом боге".

Мой ментор-мизантроп был также математиком, но его практическая натура увлекла его в сторону механики, хотя сам он не работал. По его указаниям были, впрочем, изготовлены удивительные для того времени часы, которые кроме часов и дней указывали также движение солнца и луны. Утром в воскресенье, в десять часов, он заводил их сам, тем аккуратнее, что он никогда не ходил в церковь. Гостей или общества я никогда у него не видел. Чтобы он одевался или выходил излома, это я в течение десятка лет видел раза два.

Разговоры с этими людьми были не лишены значения; каждый из них влиял на меня по-своему. К каждому из них я относился не только не менее, но, пожалуй, более внимательно, чем их собственные дети, и каждый из них старался еще увеличить свое благорасположение ко мне, как к собственному сыну, желая создать в моем лице свой собственный нравственный образ. Оленшлагер хотел сделать меня придворным, Рейнек -- деловым дипломатом. Оба, в особенности последний, старались внушить мне отвращение к поэзии и писательству. Гуйсген хотел сделать из меня Тимона, подобного ему, но в то же время дельного ученого юриста: он говорил, что юриспруденция необходимое ремесло, чтобы хорошо защищать себя и свое против человеческой сволочи, помогать угнетенным и всегда быть в состоянии задать трепку мошеннику; последнее, впрочем, по его мнению было не всегда выполнимо и не всегда рекомендовалось.