Теперь этого мира уже нет. Ничего, повторяем еще раз, не осталось от него в настоящее время. Когда мы выхватываем из него наудачу какую-нибудь фигуру и стараемся оживить ее в воображении, она кажется нам странной, как бы принадлежащей к допотопному миру. Да и на самом деле этот мир был поглощен потопом. Он исчез под двумя революциями. Какие могучие волны -- идеи! Как быстро покрывают они все, что им предназначено истребить и похоронить, и как скоро вырывают они пропасти страшной глубины!
Таково было лицо салонов той старинной и простодушной эпохи, когда Мартенвиль считался умнее Вольтера. У этих салонов были своя политика и своя литература. Они верили в Фьеве*. Ажье* предписывал им законы. Там комментировали Кольне, публициста-букиниста набережной Малане. Наполеон считался там настоящим корсиканским чудовищем. Позднее, чтобы сделать уступку духу времени, в историю был введен маркиз де Буонапарте, генерал-лейтенант королевской армии.
Чистота этих салонов была недолговечной. С 1818 года там начали появляться доктринеры -- признак опасный. Особенность доктринеров состояла в том, что они были роялистами и извинялись в этом. Там, где ультрароялисты чувствовали гордость, доктринеры испытывали некоторый стыд. Они были умны и умели молчать; их политический догмат был в надлежащей степени приправлен спесью; их успех был обеспечен. Они чересчур злоупотребляли, и, кстати сказать, не без пользы, белыми галстуками и застегнутыми доверху сюртуками. Ошибка или несчастье партии доктринеров заключалось в том, что они создали старую юность. Они принимали позы мудрецов, мечтали привить к абсолютному принципу ограниченную власть. Они противополагали -- и нередко весьма остроумно -- либерализму разрушающему либерализм охранительный. "Пощадите роялизм, -- говорили они. -- Он оказал не одну услугу. Он восстановил традиции, культ, религию, уважение. В нем много верности, храбрости, рыцарства, любви и преданности. Он примешал, хоть и против воли, к новому величию нации вековое величие монархии. Его ошибка в том, что он не понимает революции, Империи, славы, свободы, новых идей, новых поколений, теперешнего века. Но если он виноват в этом перед нами, то не бываем ли и мы иногда виноваты перед ним? Революция, которую мы наследовали, должна понимать все. Нападать на роялизм -- значит грешить против либерализма. Какая ошибка! И какое ослепление! Франция революционная оказывает неуважение Франции исторической, то есть своей матери, иначе сказать, самой себе. После пятого сентября* с дворянством монархии обращаются совершенно так же, как обращались после 8 июля* с дворянством Империи. Они были несправедливы к орлу, мы несправедливы к лилии. Неужели же нужно всегда что-нибудь преследовать? Счищать позолоту с короны Людовика XIV, выскабливать герб Генриха IV -- разве в этом есть хоть какая-нибудь польза? Мы смеемся над Вобланком, стиравшим буквы N с Иенского моста. А что он делал? Да то же самое, что и мы. Бувин принадлежит нам так же, как и Маренго. Лилии наши, как и буквы N. Это наше родовое наследие. Зачем же умалять его? Не следует отрекаться от своего отечества не только в настоящем, но и в прошлом. Почему не признавать всей истории? Почему не любить всей Франции?"
Вот как доктринеры критиковали и защищали роялизм, который был недоволен, что его критикуют, и приходил в ярость, что ему оказывают покровительство.
Ультрароялисты ознаменовали первый период роялизма; доктринеры охарактеризовали второй. За горячим порывом последовали умение и ловкость.
На этом мы и закончим наш очерк.
В постепенном ходе этого романа автору попался на пути интересный момент современной истории; он должен был мимоходом бросить на него взгляд и изобразить некоторые странные черты теперь уже забытого общества. Но он недолго останавливался на этом и без всякой горечи или насмешки. Дорогие и священные воспоминания, так как они касаются его матери, привязывают его к этому прошлому. Кроме того нужно сознаться, что в этом маленьком мире было своего рода величие. Можно улыбаться, вспоминая о нем, но нельзя ни презирать, ни ненавидеть его. Это та же Франция, но Франция прошлого.
Мариус Понмерси учился так же, как и все дети. Когда он вышел из рук тетушки Жильнорман, дед поручил его достойному наставнику самой чистой классической невинности. Таким образом юная, только что открывшаяся душа перешла от чопорной девы к педанту. Мариус провел несколько лет в коллеже, а потом поступил в школу правоведения. Он был роялистом, фанатиком и аскетом. К своему деду он не чувствовал большой привязанности: веселость и цинизм старика оскорбляли его; относительно отца он был мрачным и сдержанным.
В общем Мариус был юноша пылкий и холодный, благородный, великодушный, гордый, религиозный, экзальтированный, честный до суровости, чистый до дикости.