"Нечего сказать, -- думал Дез Эссент, пытаясь образумить себя и следить за ходом этого вторжения иезуитского элемента в Фонтенэй. -- У меня с детства есть эта закваска, которая еще не перебродила, и я этого даже не знал; быть может, даже моя всегдашняя склонность к религиозным предметам есть доказательство этого", -- думал он.

Но он старался убедить себя в противном, недовольный тем, что больше не властен над собою. Он нашел себе объяснение: он невольно должен обратиться к духовенству, так как одна только церковь сохранила искусство, сохранила утерянную форму веков; она сделала неизменными, даже в дешевом, новейшем воспроизведении, очертания золотых и серебряных, сосудов, сохранила красоту высоких, как петунии, чаш, дароносиц с правильными боками; даже в алюминии, в поддельной эмали, в окрашенных стаканах сберегла изящество отделки прежних времен. Вообще большая часть драгоценностей, хранимых в музее Клюни и чудом спасенных от презренной дикости санкюлотов, происходит из древних аббатств Франции. Так же, как в Средние века, церковь предохранила от варварства философию, историю и науки, она спасла пластическое искусство и сберегла до наших дней эти дивные образцы тканей, драгоценные ювелирные изделия, которые изготовители священных вещей портят насколько могут, не будучи в состоянии, однако, совершенно исказить великолепную основную их форму. Поэтому не было ничего удивительного в том, что Дез Эссент отыскивал эти древние безделушки, что в числе других коллекционеров он приобретал эти реликвии у парижских антиквариев и у деревенских торговцев подержанными вещами. Но, хотя он и ссылался на все эти доводы, вполне убедить себя ему не удавалось. Конечно, если резюмировать все, он упорно смотрел на религию как на прекрасную легенду, как на упоительный обман, и, между тем, вопреки всем объяснениям, скептицизм его начинал колебаться.

Очевидно, что этот странный факт существовал: теперь он был менее верующим, чем в детстве, когда попечение иезуитов было непосредственно, когда их наставления неминуемы, когда он был в их руках, принадлежа им душой и телом, без семейных связей, без каких-либо влияний, которые могли бы им извне противодействовать. Они также внушили ему известную любовь к прекрасному, медленно и смутно разраставшуюся в его душе, любовь, распустившуюся теперь в уединении и оказывающую свое действие на молчаливый, замкнутый ум, блуждающий в ограниченном своих навязчивых идей. Изучая работу своей мысли, стараясь отыскать в ней связующие нити, открыть источники их и причины, Дез Эссент пришел к убеждению, что образ его действий, за время светской жизни, вытекал из полученного им образования. Например, стремления к искусственности, потребность его в эксцентричности, не были ли, в конце концов, они результатом уроков отрешенных от земли утонченностей -- теологических умозрений. В сущности, это были порывы, стремления к идеалу, к неведомому миру, к далекому блаженству, желанному, как блаженство, обещанное нам Священным писанием.

Дез Эссент вдруг остановился и оборвал нить рассуждений. "Ну, -- сказал он себе с досадой, -- я ушел еще дальше, чем я думал; я убеждаю сам себя, как казуист". Взволнованный глухим страхом, он задумался; конечно, если теория Лакордера верна, магический толчок обращения вовсе не происходит внезапно: чтобы произвести взрыв, необходимо долго и постоянно минировать почву. Но если романисты говорят о взрыве любви, то некоторые богословы также говорят о взрыве веры; если предположить, что это правило истинно, никто не может быть уверен в том, что устоит против него. Не было бы больше ни самоанализа, ни предчувствий, не нужно было бы в них разбираться, их искать в определенных границах; психологии мистицизма не оказалось бы вовсе. Это было бы так, потому что так вот, и все.

"Э! я становлюсь глуп, -- сказал себе Дез Эссент, -- если это будет так продолжаться, то боязнь этой болезни разрешится появлением самой болезни".

Он постарался немного встряхнуться. Его воспоминания утихли, но появились другие болезненные симптомы: теперь его осаждали только предметы прежних споров. Парк, уроки, иезуиты были далеко, -- он весь был во власти отвлеченностей; он, помимо своего желания, думал о противоречивых интерпретациях догматов, о забытых вероотступничествах, занесенных в сочинение о Соборах отца Аабба. Вспомнились ему разные речения расколов, остатки ересей, разделявших в течение веков Западную и Восточную церковь. Здесь Несторий, оспаривающий у Пресвятой Девы титул Богоматери, потому что в таинстве Воплощения она носила в своем чреве не Бога, а человеческое создание; там Евтихий, объявляющий, что образ Христа не может быть похож на изображение других людей, потому что в его теле Бог избрал местопребывание, и следовательно, совершенно изменил его форму. Там еще вздорные спорщики утверждали, что у Искупителя совсем не было тела, что это выражение священных книг должно пониматься иносказательно, тогда как Тертуллиан высказывал свою известную аксиому квазиматериалистическую: "Ничто так не бесплотно, как то, чего не существует, все, что существует, имеет плоть, свойственную ему". Наконец, старый вопрос, дебатируемый в продолжение долгих лет, -- вопрос о том, один ли Христос был распят на кресте, или и Троица, одна в трех лицах, страдала в тройной ипостаси на голгофской виселице, -- мучил и давил Дез Эссента, и он машинально, как некогда выученный урок, ставил самому себе вопросы и давал себе на них ответы.

В продолжение нескольких дней в его мозгу кишели парадоксы, тонкие соображения, неуловимый свиток правил, самых казуистических и странных, таких же сложных, как статьи в своде законов -- перенесенные в небесную юриспруденцию -- дающие повод ко всяким мнениям и ко всякой игре слов. Затем абстрактная сторона воспоминаний исчезла, и ее сменила пластическая сторона. Это произошло под влиянием висящих на стенах произведений Постава Моро.

Он увидел проходящую перед ним процессию прелатов: архимандритов, патриархов, поднимающих для благословения коленопреклоненной толпы золотые светильники, с развевающимися во время чтения и молитв белыми бородами; видел молчаливые ряды кающихся, сходящих в темные подземные пещеры, видел возвышающиеся громадные соборы, где ораторствовали белые монахи на кафедре. Как после приема опиума де Квинси, одно только слово из "Consul Romanus" вызывало целые страницы из Тита Ливия; он видел торжественное шествие консулов, пышное движение римских войск. На каком-нибудь богословском выражении он останавливался и, задыхаясь, созерцал народные волны, появления епископов, выделяющихся на воспламененном фоне базилик. Эти зрелища, проходя из века в век и доходя до новейших религиозных обрядов, очаровывали его, укачивая в волнах бесконечной, жалобной и нежной музыки.

Ему не нужно уже было рассуждать и поддерживать прения; это было непонятное впечатление благоговения и страха; художественное чувство было порабощено этими видениями. Эти сцены были так хорошо обдуманы католиками, что они покоряли художественное чувство; при этих воспоминаниях нервы Дез Эссента содрогались, потом, вследствие внезапного возмущения, в нем рождались чудовищные мысли, мысли о святотатствах, предусмотренных руководством священников, о бесчестных и непристойных злоупотреблениях святой водой и елеем. Против всемогущего Бога поднимался в это время соперник, полный силы, Дьявол, и ужасное величие, казалось ему, должно было произойти из преступления, совершенного посреди церкви человеком верующим, но остервенившимся и в порыве безумного восторга и совершенно садической радости богохульствующего, осыпающего оскорблениями и покрывающего бесчестием чтимые вещи. Поднимались безумства магии, черной мессы, шабаша, ужасы беснований и наваждений; он стал спрашивать себя, не совершил ли он святотатства тем, что некогда обладал освященными предметами, церковными канонами, церковными облачениями и алтарными завесами. И эта мысль о греховности принесла ему некоторую гордость и утешение; он отдлелял истинные святотатства от своих святотатств, спорных или во всяком случае маловажных, потому что он, в конце концов, любил эти предметы и не осквернял их употреблением; он убаюкивал себя таким образом осторожными и трусливыми мыслями; подозрения его души удерживали от явных преступлений, отнимая у него храбрость, необходимую для совершения страшных, желаемых, реальных грехов. Мало-помалу наконец эти тонкие хитросплетения рассеялись. Он увидел, как бы с высоты своего ума, панораму церкви, ее наследственное влияние на человечество в течение многих веков; он представил ее себе опустошенной и величественной, возвещающей человеку ужас жизни, непреклонность судьбы, проповедующей терпение, раскаяние, стремление к самопожертвованию; старающейся перевязать раны, показывая на сочащиеся кровью раны Христа; подтверждающей божественные преимущества, обещая страждущим лучшую участь в раю; увещевающей человека страдать, представлять Богу, как жертву, свои скорби и обиды, свои превратности и муки. Церковь стала действительно красноречивой матерью бедняков, жалостливой для угнетенных, грозной для притеснителей и деспотов.

Здесь Дез Эссент остановился. Конечно, он удовлетворялся этим признанием социальной грязи, но тогда он протестовал против неопределенных средств надежды на другую жизнь. Шопенгауэр был более точен; его доктрины и доктрина церкви исходили из общей точки зрения. Он также основывался на несправедливости и гнусности мира, и в "Подражании Иисусу Христу" он также бросал этот мучительный вопль: "Правда, это несчастье -- жить на земле". Он также проповедовал отрицание жизни и преимущество уединения; он видел, что человечество, каково бы оно ни было, в какую бы сторону оно ни повернулось -- несчастно: бедный -- от страданий, родящихся от лишений, богатый -- от скуки, происходящей от избытка. Но он не проповедовал никакой панацеи, не убаюкивал никакой приманкой, для того чтобы помочь вам в неизбежных бедствиях. Он не поддерживал перед вами возмутительную систему первородного греха, совсем не пытался доказывать, что этот Бог неограниченно добр, защищает негодяев, помогает дуракам, губит детство, делает глупой старость, карает невиновных; не восхвалял благодеяния Провидения, которое изобрело бесполезную, непонятную, несправедливую, нелепую мерзость -- физическое страдание; будучи далек от попытки оправдать, как это делает церковь, необходимость мучений и испытаний, он воскликнул в своем возмущенном милосердии: "Если Бог создал этот мир, я не хотел бы быть Богом; несчастие мира терзало бы мне сердце". Ах, он один познал истину! Чем были все евангелические фармакопеи рядом с его трактатом о духовной гигиене! Он ничего не намеревался излечивать, не предлагал больным никакой награды, никакой надежды, но его теория пессимизма была, в конце концов, великой утешительницей для избранных умов и возвышенных душ. Она показывала общество как оно есть, настаивала на глупости женщин, указывала вам на избитые дороги, спасала вас от разочарований, предостерегая от того, чтобы по возможности сократить ваши упования, не питать их совершенно, если есть у вас на это сила, и, наконец, считать себя счастливым, если неожиданно не свалится вам на голову грязная черепица. Исходя из этой же точки зрения, из какой исходит "Подражание", эта теория приводит в то же место, к покорности и к непротивлению, не блуждая по невероятным дорогам и таинственным лабиринтам.