— А што я дурак, вроде Анохи? — огрызается Санька и, закурив, присаживается на край кадушки, разглядывая Дуньку бесстыдными глазами.

Около Рябова сгрудились любопытные. Парфеныч поучающим тоном, растягивая слова, говорит:

— Где ж это видно, штоб люди сравнялись? К примеру, есть кони черные и кони рыжие, разве их под одну масть подгонишь?

— Правильно, Парфеныч!.. Где рыжему мерину с орловским рысаком тягаться, — подвернулся с ковшом Степка, и дружный смех покатился по цеху.

— А все это от за-а-висти… Заберет себе в дурную башку: дай, мол, лучше Рябова сработаю. А Рябов двадцать пять лет над горшками возится, не чета сопливым анохам… — Помолчав, он осуждающе продолжал: — А всему корень — зависть. Да если б я захотел… Да што мне трудно, што ль, взогнать на двадцать пять горшков? А на какого чорта я стараться буду! Штоб расценки сбавили?

Рябов закричал озлобленно и громко, и на его выкрики стекались люди, бросая работу.

Слышит Аноха обрывки разговоров, и какая-то горячая волна небывалого чувства окатывает его сердце.

Нравится ему, что по цеху пошел разговор об Анохе, о человеке неприметном, потерявшемся в громадине завода, и в то же время чувство страха перед новым, неизвестным ему завтра заставило его беспокойно, исподлобья оглядываться кругом. Анохе припомнился однажды пережитый им день, — день, когда его призывали на военную службу.

Аноху раздели донага, поставили на высокий помост и долго вертели во все стороны, спрашивали, щупали. Было стыдно Анохе за свое несуразное тело, и от этого становилось ему еще холоднее, он ежился и дрожал.

Аноха с уважением разглядывал черную трубку, оставлявшую белые круги на посиневшей коже, и замирал, когда врач, не доверяя трубке, прижимался теплым щекочущим ухом к груди, вслушиваясь в частое трепыхание сердца. Аноху укладывали, подымали, усаживали, заставляли по-лягушачьи прыгать, и опять теплое ухо щекотало озябшую кожу. Анохе было приятно сознавать, что столько людей возятся с ним, долго и подробно расспрашивают. Седенький врач щелкнул языком и убежденно сказал: