Маша смотрела на людей, обожженных дыханием раскаленного железа, и думала о том, что вязать снопы даже под палящим солнцем или отбирать вручную миллионы зерен легче, чем делать железо, и что все сделанное ею в колхозе ничтожно по сравнению с работой Турлычкина.

Теперь, на расстоянии, она еще яснее увидела, что Николай Дегтярев — вовсе не такой идеальный человек, как ей казалось.

Маша поделилась этими мыслями с Владимиром.

— Да, отец успокоился… Он думает, что раз в деревне выстроены баня, электростанция и коров поят из автопоилки, то дальше итти некуда… А нам надо тащить за собой весь мир. Тащить из ямы, из тьмы, из крови. Если не сделаем этого мы, советские люди, никто не сделает, и человечество утонет в крови, — взволнованно сказал Владимир.

Маша любила Владимира за страстную, всепоглощающую устремленность к высокой цели, за то, что он искренне, взволнованно жил думами о счастье всех людей, как о своем личном счастье. И ей и Владимиру казалось, что мир созрел для правильной жизни. Они верили, что большинство людей на земле уже поняло превосходство жизни без помещиков и капиталистов, без царей и губительных войн. Они думали, что всем людям на земле так же, как и им, ясно, что нелепый порядок, при котором миллионы людей подчиняются кучке насильников, висит лишь на гнилой ниточке, и она вот-вот оборвется. И они раскрывали по утрам газету с нетерпеливым ожиданием великих перемен на земле. Им казалось, что забастовка докеров в Глазго есть начало всеобщей забастовки английских рабочих, что восстание матросов на немецком крейсере — сигнал к всеобщему восстанию против фашизма. И хотя они знали, что фашистские войска затопили Европу и стоят уже на границах СССР и что теоретически столкновение неизбежно, Владимир и Маша были убеждены, что немецкие фашисты не осмелятся напасть на Советскую Россию, а если нападут, то в первые же дни потерпят поражение. Они вспоминали, что ведь совсем недавно в Германии на выборах в рейхстаг за коммунистов голосовало почти пять миллионов человек, что Германия — родина Гейне, Маркса, Энгельса и Тельмана, и верили, что в глубине немецкого народа зреет могучий взрыв.

Владимир и Маша были очень удивлены, когда Белозеров, к которому они пришли просить железа, сказал:

— Рад бы оказать услугу Николаю Андреевичу, но не могу.

Маша стала рассказывать, для чего нужно железо, но Белозеров перебил ее, мягко улыбаясь:

— Знаю, знаю, для чего нужно железо. Я ежедневно получаю просьбы со всех концов страны: дайте железа! Просят заводы, города, села, колхозы — железа! Строят электростанции, машины, мосты, железные дороги, жилища… Всем нужно железо, — Белозеров помолчал, глядя в окно, за которым виднелись ржавые крыши. — Вот крыши надо бы починить. Московский совет каждый день напоминает мне о крышах. А я не могу дать. — Он усмехнулся: — Мне вспомнилось детство. Бывало придешь в лавочку Филиппа Леонова — это в нашем селе, в двухстах верстах от Москвы, — и вечно видишь один и тот же моток проволоки, ящик гвоздей да перед покосом десятка два кос и серпов. А в эту лавочку приезжали за покупками крестьяне со всей волости, из четырнадцати деревень… Бывало придет дядька: «Гвоздей бы мне, Леонтьич». Лавочник бросается к весам: «Сколько прикажете, дяденька?» — «Да мне четыре штуки. Гроб заколотить. Жена померла…» Так вот, извините и передайте Николаю Андреевичу: не могу… — и, уже протянув руку Маше, сказал: — — Впрочем, если завод сделает для вас сверх плана, я не возражаю.

Маша собралась уезжать домой. Скульптура была закончена. Маша стояла во весь рост, гордо подняв голову, вскинув над собой, как знамя, большой сноп. Скульптура выразительно передавала чувство гордости и большой нравственной силы человека, познавшего радость свободного труда.