— Нет, он красив душой, а так даже несуразен: высок, как жираф, а сапоги носит сорок седьмой номер. Старшина наш, академик, совсем замучился, никак не может достать ему сапоги по ноге. И рукава гимнастерки ему только по локоть. Но если существует на земле человеческая совесть, то это она парторгом у нас. А недавно преподавал географию в университете.

— Позволь, да ведь политэкономию мы все изучали по учебнику Гаранского.

— То его отец, тоже Николай Николаевич. Старый большевик, ученый… История этой семьи очень любопытная. Прадед — протоиерей. Дед — народник. Отец — большевик. Гаранские — из тех прекрасных русских интеллигентов, из среды которых вышли Чернышевский, Добролюбов, Чехов… Да вот он сам, Николай Николаевич.

К ним подошел очень высокий ополченец с красной звездой на рукаве, с задумчивыми черными глазами. В выражении его худощавого лица было что-то аскетическое.

— Дегтярев, — сказал он, кивнув в сторону академика, который все еще стоял коленопреклоненно у памятника, — надо сделать так, чтобы никто над этим не смеялся. Не знаю, может, и всем нам нужно было бы последовать его примеру. Ведь, в сущности, мы тоже стоим перед своим Бородинским полем…

— Неужели вы думаете, что и мы оставим Москву? — сердито взглянув на него, сказал Коля Смирнов.

— Нет, я не в этом смысле, а в том упомянул о Бородине, что и нам предстоит сражаться и, может быть, умереть, не увидев победы, хотя именно мы должны сделать ее неизбежной. Ведь те, что похоронены на этом поле, — Гаранский повел рукой вокруг, — принесли победу России, а не те, что вошли потом в Париж.

— Конец венчает дело, — с улыбкой сказал Коля.

— Но есть и другая пословица: «Лиха беда — начало». На нашу долю и выпала эта «лиха беда»… И мы должны хорошо начать. Мы должны стоять насмерть на своем Бородинском поле.

Подошли, о чем-то тихо разговаривая, Борис Протасов и Наташа.