В немую атаку на противника ополченцы пошли на следующую ночь перед рассветом.
Владимир слышал напряженное дыхание Протасова, шагавшего рядом, и видел белую повязку на его рукаве, которую, по приказанию генерала, надели все ополченцы, чтобы отличить в темноте своих.
Повязку к рукаву Владимира прикалывала Наташа.
— Я буду хранить вашу повязку как символ дружбы, — сказал тогда Владимир.
— Друзей-то у меня много: смотрите, все с моими повязками, — с горькой улыбкой ответила Наташа.
Все бойцы прикалывали повязки друг другу, и только Протасов пытался сделать это сам, но его тянуло посмотреть в ту сторону, где стояли Дегтярев и Наташа, и, обуреваемый ненавистью и отчаянием, он кое-как воткнул булавку. И теперь Дегтяреву бросилось в глаза, что повязка на рукаве Протасова еле держится, и он подумал, что нужно сказать ему об этом, но под ноги попалась какая-то кочка, и Дегтярев покачнулся, чувствуя, как у него зашлось сердце: ему казалось, что он сейчас упадет, раздастся неимоверный грохот, немцы услышат, и тогда все пропало. Он устоял на ногах, задержавшись на несколько секунд, а когда снова шагнул вперед, справа от него шел уже не Протасов, а Викентий Иванович.
Владимиру казалось, что эта немая атака во много раз трудней, чем схватка с танком при дневном свете. В тот раз все произошло как-то просто: он видел танк, знал, с какого расстояния лучше бросить гранату. Теперь его окружала плотная тьма, и он шел вслепую, ориентируясь лишь на редкие вспышки ракет впереди. У него было такое ощущение, что вот-вот он наткнется на какую-то стену. Он шел медленно, ощупывая ногами землю, вытянув вперед руку, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из товарищей и не наделать шума.
Еще днем каждый должен был тщательно просмотреть впереди лежащую местность и наметить себе путь для движения. Но днем все казалось необыкновенно легким и простым: что стоит пройти каких-нибудь семьсот метров по полю? Оно выглядело совершенно ровным, а теперь, когда темнота поглотила кусты, пшеничное поле вдали и всю землю, появились какие-то ямы, потом неожиданно пришлось подниматься на пригорок. Только потому чувству времени, которое не обманывало его на охоте, Дегтярев определил, что немецкие окопы уже где-то совсем недалеко. Ему вдруг стало холодно, рука его, вытянутая вперед, задрожала в ознобе. Это не был страх, а просто ощущение чего-то неприятного, вроде того, что он испытал однажды в детстве, когда сунул руку в кочку, покрытую синеватой черникой, и наткнулся на гадюку. Это омерзительное ощущение осталось у него на всю жизнь, и он считал, что змеи — самые отвратительные из существ, населяющих землю. Вот так подползли к родной земле и немцы — бесшумные, холодные, скользкие, несущие смерть. Они лежат, свившись в зеленовато-серый клубок, в своих норах, и нужно прыгнуть туда, в окоп, в логово змей, и давить, бить, душить, колоть их…
Совсем близко впереди взвилась кверху ракета, осветила землю, и Дегтярев замер, как и все. В это же мгновение он увидел впереди бугор бруствера. Свет ракеты еще не успел угаснуть, как Дегтярев и все, увидевшие бруствер немецкого окопа, уже бросились вперед бегом, молча, отрешившись от себя, впав в то состояние, которому люди еще не нашли названия, ибо оно ни с чем не сравнимо.
Владимиру было и омерзительно, и страшно, и в то же время он испытывал злобу к врагу, и растерянность оттого, что он не видит его и отчаяние храбрости, и какую-то дерзкую удаль, граничащую с безумием. Он видел темные фигуры, метавшиеся в узких щелях траншеи, и бил прикладом, колол их штыком, топтал ногами, душил… Он не слышал ни криков, ни выстрелов, ни разрыва гранат. Он сам что-то кричал, но это было что-то нечленораздельное, нечеловеческое. И вдруг он услышал сдавленный ужасом голос: