И, снова утвердившись в своей ненависти к Борису, сурово сказал:
— Но как вы, Наташа, можете просить об этом… после смерти Викентия Ивановича? Может быть, он не погиб бы, если бы не эти… Протасовы…
Колхозники рыли окопы на «садибах» — на последней черте. Дивизия пока держалась на третьей линии, но силы ее иссякали. Оставалось уже меньше половины состава. Да и те, кто уцелел, были так утомлены непрерывными боями, что почти совсем утеряли воинский вид: обросли бородами, почернели от грязи; одежда коробилась от пота и присохшей к ней глины; ботинки у многих были уже перевязаны телефонным проводом, а обмотки превратились в узкие и твердые жгуты, сползавшие с ног. Удары немецкой авиации по железной дороге нарушили снабжение дивизии.
Пошли дожди, дороги сделались непроезжими; всюду ревели грузовики, выдираясь из вязкой грязи. Колхозники вышли с топорами, пилами и лопатами. Они рубили лес и настилали бревна; строили деревянные мостовые и устраивали площадки, чтобы могли разъехаться встречные машины. Колеса грохотали по настилу, бревна подпрыгивали и звенели, как цымбалы; из-под бревен фонтаном вылетала жидкая грязь.
Налетали вражеские самолеты, сбрасывали бомбы, и кверху взлетали бревна, люди, грузовики, лошади, глыбы тяжелой смоленской земли. И снова на дорогу выходили колхозники с топорами, пилами и лопатами, заваливали воронки землей и хворостом, устилали бревнами, и снова с ревом и воем ползли грузовики и орудия, тащились походные кухни, дымя на ходу; везли раненых.
— Му́ка-то какая свалилась на нас, — жаловалась Дарья Михайловна, тащившая тяжелое бревно для мостика, раскиданного взрывом бомбы.
— Нам еще жаловаться нечего, — сказал Ерофей Макарович, помогавший ей. — А вот шемякинцам, верно, тяжело. Уже сколько народу погубил там немец. А теперь, слыхать, и помещик вернулся в Отрадное. Колхоз разогнал и снова имение объявил. Это вот уже истинно му́ка…
И люди заговорили о том, как хорошо жилось перед войной. Правда, не всего еще достигли, чего хотелось, но было главное — дружная жизнь. Теперь, когда над этой жизнью нависла опасность, все казалось прекрасным в том мире, который рушился на глазах: и теплые, просторные избы, от которых остались лишь задымленные печи; и шумные, длившиеся иной раз до рассвета, собрания; и песни у костров на днепровских широких лугах во время покоса; и смолистый настой лесной чащи; и запах рыжиков, выскочивших стаями на поляны среди редких молодых елочек; и яркая зелень отавы, устланная золотыми дорожками льна; и аромат конопли на «садибах», и даже, кажется, сладкой была боль в пояснице и на ладонях, порезанных жесткими стеблями льна.
А главное, иди, куда хочешь, и делай, что тебе любо. И никому не кланяйся униженно, никто над тобой не господин, и ты никому не слуга, а вольный человек на вольной земле, сам себе хозяин и власть. Дарья Михайловна — депутат сельского совета. Она надевала нагольную шубу яркооранжевого цвета, со сборками в талии, с опушкой из меха по рукавам, и медленно шагала по улице в новых теплых чесанках, и ей кланялись не потому, что она власть, а потому, что она самая уважаемая женщина на селе, неутомимая в труде, строгая нравом, сердечная к людям — мать своим детям и маленьким испанцам, лишенным крова и родительской ласки.
Дарья Михайловна хорошо помнила, как по деревне бывало проезжал молодой помещик из Отрадного, Кешка, и все спасподмошинцы кланялись ему, хотя знали, что он беспутный и глупый, но кланяться нужно было, потому что спасподмошинцы арендовали у Куличковых луга по Днепру. Теперь все казалось Дарье Михайловне нелепым и диким: и то, что арендовали луга у помещика, и то, что один человек мог владеть сотнями десятин земли и леса, и то, что она сама кланялась Кешке, считая его дураком. И еще нелепее было то, что этот Кешка существует на свете и расхаживает по колхозной земле, как по своей собственной, и что завтра он придет в Спас-Подмошье, и она, член правления колхоза «Искра» Дарья Михайловна, должна будет поклониться ему в ноги, чтобы он оставил ей жизнь.