«С Востока свет! Запад с его империалистическими людоедами превратился в очаг тьмы и рабства. Задача состоит в том, чтобы разбить этот очаг на радость и утешение трудящихся всех стран».
Владимир помолчал и, как всегда в минуту волнения, запинаясь, сказал:
— И я верю: труженики разобьют этот очаг!
— Опять политика, — уныло пробурчал Тарас Кузьмич. — Ты бы лучше прочитал что-нибудь из поэзии.
— Это выше всякой поэзии! — вдруг взволнованно сказала Маша. — «С Востока свет», — тихо повторила она, потрясенная впервые открывшимся ей величием времени, в которое ей суждено было родиться и жить.
И собственная жизнь с ее маленькими делами — с тревогой за мокнущий под дождем хлеб, с болью в ладонях, изрезанных льном, — показалась ей ничтожной по сравнению с величием дела, служить которому призывает Владимир. И Маша с горечью подумала, что ей никогда не подняться на высоту, с какой он смотрит на мир.
Маша всю ночь провела без сна. Ей казалось, что жизнь ушла куда-то далеко вперед, а она, оставшись в Спас-Подмошье, сама отрезала себе путь к счастью, и ей суждено теперь остаться здесь навсегда.
И Маша, глядя на свои жесткие, с потрескавшейся кожей руки, заплакала.
Утром зашел Владимир и предложил прокатиться на лыжах.
Березы, густо одетые инеем, стояли неподвижно, как бы погруженные в воспоминания о своей далекой юности: здесь, по Смоленскому большаку, проходили полчища Наполеона, устремившись к Москве; французы, немцы, поляки, австрийцы, итальянцы — вся Европа, поднятая завоевателем против России; скрипели тысячи телег, нагруженных русским добром, ржали кони, поднимая копытами непроглядную пыль; на двенадцати языках кричали солдаты, пьяные от вина и сознания своей непобедимости… Под этими березами потом коченели они, убегая из Москвы, закутавшись в рогожи и женские кофты, растеряв свои пышные кивера; может быть, на эту березу, что раскинула свои могучие ветви над сельсоветом, смотрел Наполеон в страхе перед неведомой силой России.