— Мамусенька, пусть живет, — сказал он, и мать выпустила белого петуха во двор, щедрой рукой насыпала ему овса, и когда он застучал по дощечке крепким своим клювом, улыбнулась.

— Пусть живет, — как эхо отозвалась она.

Вот этот петух стоял сейчас на крыше и пел, а по улице ползли танки, и домик Кузьминичны содрогался от их гула, и звенели стекла, и стонала промороженная земля.

Кузьминична вышла на улицу, потому что в домике ей было страшно — предчувствие великой беды сдавливало ей сердце.

— Хальт! Хальт! — раздался резкий крик, неприятный, злой.

Перед Кузьминичной появился человек в обтрепанной шинельке, с завязанными каким-то тряпьем ушами; он потрясал ружьем и кричал свое неприятное «Хальт!», хотя Кузьминична стояла неподвижно и смотрела на огромных черепах, расползавшихся по деревне.

Немец продолжал кричать. Кузьминична не привыкла, чтобы на нее кричали, всегда с ней говорили спокойно и ласково.

— Не ори, — строго сказала она немцу и пошла по двору своей неторопливой походкой, и на лице ее было выражение презрения к этому оборванцу.

Немец вскинул ружье, прицелился в петуха, стоявшего на крыше, и пустил по нему очередь. С крыши скатился белый ком и, подпрыгивая, закружился на земле, а вокруг разлетались белые перья, как осколки от разбитой фарфоровой чашки. Тяжело топая подкованными башмаками, немец пытался поймать трепещущую птицу, а она, волоча перебитое крыло, бежала к Кузьминичне, словно искала у нее защиты. Кузьминична подняла петуха и успокоительно погладила его по голове.

— Хальт!! — заорал немец, протягивая к петуху руки.