Запах крови дурманил животных. Чуя что-то недоброе, шалея от страха, скот бросался с кручи в овраги, заполняя их своими изломанными телами, налетая со всего разбегу на камни и деревья, сшибая с ног тех, кто был слабее, давя их с мычаньем и ревом.
Павлушка с криком отчаяния сек кнутом лошадь, стараясь ускакать от настигавшего его рогатого тысячеголового чудовища, но конь храпел, становился на дыбы и вдруг упал на колени, точно провалился передними ногами в яму. Что-то рвануло Павлушку за правое плечо, он вскрикнул и прижался к овце, которая лежала на телеге, цепляясь руками за ее длинную шерсть, крича:
— Мамочка! Мама!
И он увидел ее лицо в облаке рыжей пыли, и лицо это было темное, постаревшее. Рот ее был широко раскрыт, видимо, она что-то кричала, подняв голову кверху и потрясая кулаком, но Павлушка ничего не слышал, кроме собственного крика.
Мать сняла Павлушку с повозки, перевязала ему плечо своим платком и повела по полю среди трупов животных, среди раненых коров и овец, — они стонали, как люди, дрожа каждой шерстинкой. Возле копны сена лежал Мокеич. Казалось, он спал, вытянувшись во весь рост, лежа на спине со сложенными на груди руками. Но увидев, что нос у Мокеича синевато-белый, а усы не пушистые, а как бы наклеенные, плоские, Павлушка почувствовал, что произошло что-то непоправимое. Рот у Мокеича был раскрыт, словно он собирался сказать Павлушке: «Человек, брат, все может…».
Марина подвязала ему отвалившуюся челюсть и, скорбно поникнув, просидела рядом всю ночь.
На заре, когда перепел ударил в свой барабанчик, первым проснулся Павлушка и, стараясь подражать Мокеичу, деланно сердитым голосом сказал:
— Пора гнать-то…
Он взял кнут и, с трудом размахнувшись, звонко щелкнул им, приподняв левую ногу, как делал Мокеич.