При первой же встрече он спросил:

— Вы иностранные языки знаете?

Я оказал, что к языкам иностранным я туг, да и вообще в той жизни, которую я вел, один язык — и тот казался мне излишним. Он нежно улыбнулся своими переливчиво голубыми глазами и сказал:

— Нужно знать. Если есть малейшая возможность, учитесь.

— Можно разговаривать и глазами, — сказал я.

— Что вы, Игорь Северянин?

Он презирал искусственность и считал, что для молодого литератора искусственность — самое опасное занятие. Писали мы тогда много, жадно. Хотелось высказаться, утвердить себя. Художественного опыта, естественно, не хватало; к опыту и манере классиков мы относились скептически, каждый из нас хотел непременно найти свою манеру. Кроме того, нам казалось, что новый общественный порядок требует и новейшей манеры выражения его в искусстве. Отсюда много азарта, много суетни, часто в сущности совершенно ненужной.

Передо мной лежит несколько писем Алексея Максимовича. В каждом из них тревога, почти отцовская. Не нужно думать, повторяю, что Горький питал ко мне какие-то исключительно нежные чувства, — с такой хорошей тревогой он следил за творчеством каждого советского писателя. Привожу три отрывка. К сожалению, первые два письма не датированы, но, повидимому, их можно отнести к 1922 или к 1923 году. Третье письмо имеет дату: 27 декабря 1924 года.

1

«Слежу за Вашей работой с восхищением, — талантливый Вы человек. Но — не следует ли Вам отнестись к себе более серьезно? Писательство — очень ответственное дело, а не только приятная или любимая работа. Вы пишете несколько торопливо и, порою, небрежно. Это может обратиться в привычку, и тогда Вы станете делать литературу Василия Немировича-Данченко. Простите за это указание. Не мое дело учить, я знаю. Но — очень уж много обещаете Вы, и хочется, чтоб хорошо дали. Рассуждаю как читатель, как человек, который любит литературу».