Чем шире, глубже и выше разрасталось древо культуры, вызванное к жизни Октябрьской революцией, тем с большим восхищением и томлением наблюдал за ростом этого родного дерева Горький, тем больше грустное и сладкое томление охватывало его, тем сильней тянуло к милым русским местам, тем мертвящей, мрачней, мучительней было в Италии.

Горький работал необыкновенно много, но выдержать эту работу можно было только благодаря строгому режиму и особому благотворному климату, поддерживающему его здоровье. Передвижение для него было пагубно. Небольшая простуда, которую обыкновенный здоровый человек переносит с легкостью, для Горького могла оказаться гибельной. И казалось, что старая Русь, уходя, злобно сбросила на него все свои мучительнейшие и беспросветнейшие болезни.

В его сжатых, страстных статьях того времени, полных восторга перед тем, что делают народы Советского Союза, вы явственно разберете громадную и лихорадочную тоску по родине.

Иногда дни становились ему особо непереносимыми, и он приезжал на родину, совершая по ней длинные путешествия. Так, он объехал ее в 1928 и 1929 годах, в летние месяцы.

К Москве приближается поезд, который везет Горького.

Много людей едет в этих вагонах. Но все пассажиры, встречающие и провожающие их друзья и знакомые на станциях от Негорелого до Москвы смотрят лишь на один вагон, тот, в котором М. Горький. Поезд, длинный, звенящий, сверкающий окнами, дверными ручками, колесами, мчится с небывалой скоростью, словно стремясь показать своему любимому певцу, что вся страна также стремительно мчится вперед.

Мы едем встречать его на Белорусский вокзал, возле которого теперь высится превосходный памятник тому, кто стоял тогда здесь на невысокой деревянной трибуне, приветствуя новую, несказанно дорогую его сердцу страну и новых людей ее. Автомобиль медленно пробирается сквозь яркую, трепетную, но не шаткую толпу. Ласковая, очарованная, свежая толпа эта по мере приближения к Белорусскому вокзалу становится все плотней, гуще и словно ярче. Тротуары, окна, подъезды и даже крыши зданий — тех, что пониже, — заполнены людьми. То бархатисто-нежно, то буйно сверкают чьи-то глаза, мелькнет возбужденная и радостная улыбка, и тогда верится, что все то лучшее, что подмечал и воспевал в русском народе Горький, теперь умноженное в миллионы раз, дрожит, переливается, поет на этих улицах, на привокзальной площади. И то, что ты сам принадлежишь к этой толпе, давит сердце, и неразборчиво бешеный шепот восторга шумит в ушах, и подламываются ноги.

День серый, каких в Москве много: тучки, не то пыль, не то дождик. Вокзал, каких в Москве тоже много. Но, боже мой, как чист и прибран этот вокзал! Двери распахнуты, и через вокзал протянута алая ковровая дорожка. Вдоль этой дорожки с веничком и ковшичком проходила уборщица, увидала окурок, охнула и даже побледнела от волнения.

В такой день воздуху на перроне быть бы удушливым и тяжким. Нанесено так много цветов и зелени, что пахнет остро и неодолимо садом, полем. Шляпы тогда носили реже, чем сейчас; и словно отдаваясь запаху цветов, фуражки мужчин сдвинуты на затылки, и только недвижно, строго, в шляпах, будто некие кавалергарды искусства, стоит Художественный театр.

Поезд ближе. Говорят, он уже миновал Кунцево. Все поворачиваются в сторону поезда, глядят на тусклые, сизоватые рельсы, и лица кажутся поблекшими, и, честное слово, видно, как трепещут сердца.