— Вот что значит быть интеллигентом. Мне нос расквасили, а ему нет, хотя он шел со мной рядом, — и он указал на рабочего в замасленной толстовке, который закуривал, прислонившись от ветра к забору.
— Рабочий посмотрел на нас нежно-тоскливыми глазами и проговорил:
— Это хорошо, гражданин. А почему хорошо? Другому бы нос расквась, он сейчас: «Милиция!», а вам бы только кровь унять, да и думать о своем хорошем, гражданин профессор.
— Однако вы психолог. Откуда вам, например, известно, что я профессор? Я действительно профессор Пальмин.
— А откуда вам известно, что я слесарь? — спросил рабочий профессора, хотя профессор, повидимому, и не догадывался о профессии собеседника в толстовке. — Наука жизни сейчас на лице читается. Я так предполагаю, что Горький, Алексей Максимович, в науке жизни всех превзошел, даже профессоров. Оттого ее, науку жизни-то, и легко читать на лице: и у вас, и у меня…
— Да, да! — оживленно подхватил профессор. — Я эту науку жизни сегодня и в самом себе прочел. Быть может, лучше чем когда-либо. И именно через Горького, через отношение к нему народа и через его отношение к народу. В мире советской действительности Горький указывает нам пути свободного творчества. Для меня, например, свободным творчеством жизни является преобразование моей еще недавно мещанской действительности в вольную, свободную действительность, которую я теперь не мыслю вне советской власти, вне идеологии пролетариата. Раньше я думал, что вырос лишь для того, чтобы учить других. Теперь я понял, что и мне самому не мешает еще поучиться. И, главное, я знаю, чему, у кого и как мне учиться. Это действительно, дорогой мой, очень хорошее ощущение, и я вам благодарен за него!..
Рабочий вдруг застегнулся на все пуговицы, потушил папиросу и сказал:
— Ну, спасибо на добром слове!
Он прислонился к забору. Он глядел на небольшую трибуну, с которой что-то глухо говорил Горький. Слова его почти не доносились к нам, но чувствовалось в них что-то светло-радостное, поэтическое, пышное, что понятно без слов, что было понятно и в ученых, витиевато составленных фразах профессора, которые в иное время рабочий вряд ли бы понял. Чувствовалось не только нами, а всею площадью, что на сердце у Горького отрадная и несокрушимая вера в силы народа, в силу его творчества. Чувствовались его слезы. Ответно на эти слезы, как брызгами дождя, лицо рабочего, стоявшего возле нас, покрылось слезами.
Приглушенно гудел позади нас вокзал. Остановились трамваи. Чуть колыхался на фоне глянцевых колонн Триумфальной арки серебристый туман пыли, принесенный сюда сотнею тысяч ног. Бегут запоздавшие, толкаются в толпу, отскакивают, — в большинстве это молодежь, студенты или молодые рабочие. Молодежь лезет на трамваи, машет оттуда руками. Возле одного трамвая обоз ломовиков; темные и светлые кони, могучие, словно железные, везут огромные возы саженцев. Саженцы наполнены светом, отраженно льющимся из окон… Как это все прекрасно, и думаешь, что прекрасная жизнь и любовь к жизни соединила эту тысячную толпу в одном порыве так, что теперь не разъединишь, и хлынь теперь слава об этом любовном порыве, соединившем художника и народ, по всей нашей стране, хлынет и зальет ее навеки!