Поближе, на тускло-красном ковре, старая цыганки кормила хлебом с рук белую корову. Возле деревьев, нерешительно переминаясь, стояла вторая белая корова, а три желтых и несколько овец осторожно и тихо, точно накатом, приближались к старухе. Скот, повидимому, отстал от колхозного стада, и старуха, когда-то, быть может, тоже пасшая скот, мечтательно забавлялась с ним.
Возле самого костра на лилово-синем ковре сидели молодые мужчина и женщина. Они держались за руки и смотрели в глаза друг другу, смотрели так любовно и пылко, что от зависти морщины пошли по сердцу. Привалит же людям такое счастье. Молодость и любовь так пылали, что, казалось, затмевали огонь костра.
Мне хотелось поговорить с цыганами, и, сказав, что у меня нет спичек, я подсел к огню и стал раскуривать трубку. Старуха, потрепав корову по голове, приблизилась к костру. Она взяла у меня табаку, свернула папироску и только затянулась, как закашляла. Узкие глаза ее от кашля налились кровью.
— Конец! Не могу курить. Последнее лето живу…
— Зачем же последнее? — сказал я. — Надо лечиться.
— Э, голубь, все равно — лечись не лечись, раз тебе уж дорога указана, уйдешь, — сказала она хрипло. — Будет. Накашлялась, начихалась в своей жизни.
И вдруг неожиданно, указывая рукой на видневшуюся вдали белую колоннаду и зеленую крышу над ней, старуха сказала:
— Вот бы мне куда, голубь. Вот бы там я исцелилась.
— Да там не санаторий, — проговорил я. — Там Максим Горький живет.
— То и говорю. Какой меня санаторий излечит, какой доктор, когда они всех цыган за конокрадов считают. Нет, меня только Максимушка Горький может исцелить.