Разные люди идут по набережным, и здесь, конечно, не в редкость высокий, сутулый человек в широкополой шляпе с легкими и мягкими движениями рук.
Но когда по набережной пошел высокий, сутулый, в черной широкополой шляпе, вся набережная остановилась, вздохнула и произнесла изумленно, в один голос, так, что мороз прохватил меня по коже:
— Горький! Горький!
И тогда мне показалось, что от людей струится слабый блеск, похожий на блеск зарницы. Этим заветным, мечтательным блеском была охвачена и беднота, живущая здесь, в богатом городе, одним луком да хлебом, и лукаво-мудрые, прибывшие издалека путешественники, и моряк, и крестьянин, и тоскливый солдат. Чувствовалось, что в этих людях кружится что-то вихревое, близкое, сродняющее нас, творческое.
— Горький, Горький! — неслось по неаполитанской толпе.
И слышать то слово на множестве языков — какое это приятное, кипучее и знойное чувство, и сколько в тебе гордости за родину, за Русь, родившую и воспитавшую его, и сколько гордости за Страну Советов, воздавшую ему должное, поднявшую его на крыльях славы туда, куда возносится редкий человек, а самое главное, полюбившую его так, как она любит Ленина и Сталина.
— Горький! Горький!
Это был адрес мечты человечества, той мечты, где все справедливо, где все слова напрямик, где счет несправедливостей, угнетавших человечество, подсчитан и предъявлен, где темные силы задавлены.
Вот поэтому не удивительно, что к Горькому однажды доставили письмо, написанное детской рукой из городи Надеждинска, что на Северном Урале. Я сам видел это письмо и убежден, что вряд ли бы такое письмо, написанное таким почерком и по такому невероятному адресу, дошло бы к какому-нибудь другому человеку подобной же профессии, как писательская профессия Горького.
Но письмо это, написанное милыми детскими каракулями, разбирали и донесли тоже мечтатели. Они нежно улыбались и понимали. Они сами были такими же отправителями. Они знали и уважали писателя, ученого, борца за счастье человечества.