Кадеты пошли меньше чем через час. Ламычев плюнул и встал во весь рост. Солнце жгло плечи и голову. Он снял фуражку и, оглядев ряды своих стрелков, решил все-таки скомандовать контратаку. Он подозвал командира и не успел выговорить и двух слов, как что-то палящее обшарило его плечо и на мгновение и поле, и окопы, и приближающиеся всадники вздыбились и в то же время покрылись какой-то вишневой сыпью, а затем рыбами нырнули ему под ноги.

Он очнулся в телеге, почему-то необычайно высоко поставленной, как будто выше любого дома. Пахло мятой. Левая половина туловища горела, а правая была какая-то склеенная и тяжелая. Закрывая крышу избы, перед ним появилось сильно изменившееся лицо Лизы. Как только он увидал ее, он понял, что он болен и болен сильно, и тотчас подумал: «Лиза да не вылечит? Так склепает, что будет вровень с краями». Но додумать, с какими краями будет он вровень, он не мог. И все-таки он почувствовал себя очень спокойно, и если бы не слепившийся рот, то было бы совсем хорошо. Он попробовал скосить глаза в сторону, чтобы понять, почему это телега стоит так высоко, и ему стало больно: «А кажись, конец Ламычеву, — подумал он. — Без Ламычева, дьяволы, отдадут кадетам коней». Но ему трудно было даже представить, каковы те кони, о которых он сейчас думает, и, однакоже, он не мог отпустить этого слова. Лицо Лизы розовело, делаясь то ближе, то дальше, словно оно качалось от телеги до крыши избы. Ламычев задвигал бровями. Лиза сразу уловила, о чем он думает, и сказала:

— Кони при нас. Выручил Щаденко, он мимо шел. Сейчас наши в тыл ударили. Коней взяли. На конях пошли.

Брови его стали неподвижны. Он словно исчислил все наиболее важное и теперь глядел строго, думая о другом. Лиза отодвинулась, и он увидел двор и, должно быть, отбитую у белых длинную коляску с желтым кузовом, забрызганную грязью. У коляски были забавные низенькие колеса, и Ламычев подумал: «Чудаки!» В коляске играли ребятишки, и один в рубашонке с полуоторванными рукавами махал длинным веревочным бичом — это был, наверное, сын пастуха. Ламычев перевел глаза на Лизу. Он хотел спросить, который теперь час. Она страдающе смотрела на него и, не понимая его, плакала. Тогда он с трудом свел брови и прошептал:

— Ну, все равно пора, — и медленно опустил веки.

Пересекли поле. Санитары, уже убрав раненых, складывали трупы. Машина обогнула какого-то дьякона. Это был коренастый мужчина, и он лежал ничком, положив голову на фольговую ризу иконы и выпятив толстый, покрытый коричневым шелком зад.

— Плевка жалко на такого отшельника, — сказал шофер.

На подножке машины примостился уполномоченный Полищук. Поставив лопаточкой ладонь над глазами, он иногда вставал и оглядывал поле, и тогда недовольный шофер, которому казалось, что из-за уполномоченного машина дает крен в сторону, кричал:

— Не застите света, товарищ!

— Не свет ищу, а хлеб, — отвечал Полищук.