— Как?
— Поощряй. У нас такая поговорка есть: песню поощряют простором, а не теснотой. Дескать, я тебя поощрять буду, выпущу на простор, помни, как я помню. Я помню… — сказал кузнец, опуская ногу лошади и берясь за другую. — А все равно мне его жалко. Особенно. Отписали меня зимой из-за слабости глаз, покинул я дивизион. Нам, артиллеристам, глаза требуются особые, точные, а я что-то за пять шагов не стал видеть, должно быть немец газом тронул, случилось такое дело. Пишу домой: «Еду». И ехал долго. Приезжаю. Старший сынишка уже шестнадцати лет, молотом гремит… да… Вводит он меня с почетом в хату, подводит к окну, а вокруг окна — четыре клетки и все с соловьями! Сам наловил. В подарок. Заслуженный сын был… теперь бы коней вместе ковали…
— Где он?
— Неприятель за дерзость убил, — глухо ответил кузнец.
— Какой неприятель?
— А махновцы. Такой неприятель, что тебе, друг, придется с ним еще биться да биться.
— Видно, и придется, — сказал Пархоменко. — Что-то много здесь о Махне говорят.
— Много говорят, что много зла наделал. Добрая слава лежит…
— Нет, и бежит иногда. И очень быстро.
Это говорил Рубинштейн. Слабый свет горна позволил разглядеть его неимоверно широкие плечи на коротком туловище, короткие, но крепкие ноги, оливковое лицо, клочковатые пятна коротких бровей, покатый упрямый лоб.