— Итак, — говорила она, делая движение к дверце, ведущей в вагон, — позвольте еще раз полюбопытствовать, что вам, собственно, от меня угодно?
— Ха-ха-ха! Это мне нравится, — произнес Нагурский уже своим излюбленным тоном, как бы дурачась и цедя сквозь зубы слова. — Что мне угодно? Я же вам имел честь объяснить, что угодно каждому мужчине от красивой женщины и каждой женщине от красивого мужчины. Конечно — тело. Тело, и больше решительно ничего.
Загораживая проход в вагон, поручик смеялся странно коротким, презрительным и беспощадным смехом, и молодой женщине вдруг показалось, что этот смех раздевает ее с головы до ног.
Площадка качалась и вся была полна непонятного движения, и поезд точно проваливался куда-то вниз, а к самым стеклам окошек справа и слева приникло сизое, перепачканное чернилами небо. Это небо, и стиснутый с четырех сторон воздух площадки, и нестерпимое громыханье колес наполнили душу женщины каким-то бестолково-приятным кошмаром, в котором не было ничего похожего на жизнь, не было ни страха, ни стыда, ни протеста. Она не знала, что делать, и ей было и весело и странно, что лицо, наклонившееся к ней темными, горячими губами, не кажется ей отвратительным и пошлым.
— Пустите, я пойду спать, — говорил за нее какой-то чужой и слишком спокойный голос, и она старалась пройти мимо Нагурского в вагон. — Пустите же, — повторила она и тут же почувствовала себя в объятиях.
В одно мгновение она припомнила всю свою скрытую, обособленную, вторую жизнь, похожую на комнату с заколоченными окнами и запертыми на ключ дверями, куда не заглядывал ни один человек. Там было дерзко, таинственно и свободно, и в темноте разгуливал голый смеющийся зверь, изобретательный и ненасытный. И она одна имела ключ от дверей и радостно входила в темноту, оставляя одежду на пороге, а он с жадным хохотом брал ее на руки, как беспомощного ребенка…
Да, это он, этот смеющийся офицер, это его ненасытный и жадный хохот, его жаркие уста и властные, неумолимые руки…
Нагурский видел, как странно закинулось ее лицо и куда-то полетело пенсне, и потом, целуя ее губы, он ясно ощущал, что ее голова приникла к железной стенке вагона. И в железной неподвижности головы, в зацепившемся о пуговицу кителя шнурочке пенсне, и в том, что тяжелый суконный платок, распахнувшись около плеч и шеи, не может скатиться на пол, было что-то слишком материальное, унизительное для обоих. Было неудобно и трудно, и ее руки больно щипали поручику шею, а желтый гаснущий свет фонаря, мешаясь с чернильным отблеском неба, тонул в глубине глаз и, падая на застывшую улыбку, делал ее мертвенной и дикой.
— Я презираю вас, — сказал Нагурский через минуту и грубо растрепал ей волосы. — Уходите, я презираю вас.
Женщина конвульсивно запахнула платок над головой и, точно бросаясь в пропасть, ринулась через дверцу в вагон.