Николай Андреевич по целым дням не бывал дома, делая визиты и принимая некоторые обязательный приглашения. По вечерам, когда он бывал дома, он с дядей Всеволодом играл на садовой террасе при свете свечей в стеклянных колпаках в домино.
Тетя Соня никуда не ездила, отговариваясь нездоровьем, и была неразлучна с мамой. Она грустила при одной мысли о возвращении в Петербург, к которому питала какую-то органическую ненависть. По вечерам, тихо беседуя с мамой, у нее, нередко, навертывались на глаза слезы.
Тетя Соня, моложе мамы, а выглядела старше ее, седина уже заметно пробивалась на гладко причесанных ее волосах. У нее было милое, но мало подвижное, как бы застывшее в одном и том же выражении, лицо.
Глядя на нее, можно было подумать, что у нее нет ни своих желаний, ни своих капризов.
Мама иногда, бывало, вспылит, раздражиться; случалось, что она очень энергично кого-нибудь «отчитает», если найдет чей-нибудь поступок нехорошим; резко останавливала и сестру и меня, когда ей не нравилось наше поведение, — а тетя Соня была как-то всегда вне подобных настроений, как будто ее ничто не трогало и не интересовало. То, что творилось вокруг, как бы проходило мимо нее, хотя при этом она не выглядела ни задумчивой, ни рассеянной.
Трудно было не заметить, что Николай Андреевич проявлял к ней на каждом шагу, и по малейшему поводу, какую-то, как бы влюбленную, заботливость. Он даже нередко ласкал и целовал ее на глазах у всех, что, по-видимому, не трогало и не беспокоило ее.
Когда мальчики ее не слушали, она только, иногда, однотонно говорила: «вот, я скажу Николаю Андреевичу», но никогда не говорила и покрывала все их шалости.
Я никогда не слышал, чтобы она звала Николая Андреевича каким-нибудь уменьшительным именем, или называла его мужем. Даже когда она говорила о нем детям, она не говорила: «вот я скажу отцу», а всегда — «Николаю Андреевичу».
Когда мы с Колей и Костей играли «в папу и маму», я всегда был «Николай Андреевич», а не «папа», Коля же был просто «мама», а не «Софья Петровна». Костя, в лице которого были все дети, так это и разумел.
К чувству задушевной и нежной привязанности к тете Соне у меня бессознательно примешивалось что-то похожее на жалость. За что и почему надо было жалеть ее, я не мог отдать себе тогда отчета, но, я положительно утверждаю, что это чувство по отношению к ней, нашедшее, — увы! впоследствии, в далеком будущем, вполне логическое основание, предшествовало малейшему к тому фактическому поводу.