Во-первых, я после этой процедуры надолго сознавал себя «страшным уродом», а, во вторых, почтенный армянский Иван Федорович, который умел не только стричь и брить, но и пьявки ставить и кровь пускать (все это и было изображено у него на вывеске, на Купеческой улице), когда кончал стрижку, немилосердно скреб жесткой щеткой не только мою оголенную голову, но и шею, и за ушами и даже заезжал ею в обе щеки; а в течение самой стрижки, то и дело наклонял своей рукой мою голову вниз настолько, что подбородком я должен был упираться в собственную грудь.
Обычно всему этому предшествовали и слезы, и гоньба Акулины за мною по всему дому.
И тут мне на выручку пришла все та же добрая фея наша, Клотильда Жакото.
Она убедила маму не стричь меня больше «под гребенку» (ne pas le raser)[12], как настаивала бабушка, а «laisser pousser ses beaux cheveux»[13], причем обещала, что она сама будет их подрезывать, смотря по надобности; и сдержала свое обещание, оставаясь довольно долго пестуньей моих густых волос.
Ликованию моему не было предела. Я всегда и впоследствии терпел стрижку лишь как необходимое зло и был очень чуток в вопросов о состоянии моих волос, считая их лучшим своим украшением.
Уже студентом, посылая «из столицы» очень «волосатую» (по моде тех годов) свою фотографию, интересовавшей меня особе в Николаев, я начертал на ней двустишие:
«Не блистая иными красами,
Как Самсон, я силен волосами.»
Глава четырнадцатая
Гимназии, ни мужской, ни женской, в то время в Николаеве не было и приискание подходящих педагогов было затруднительно.