В глубине души я не разделял этих чувств, не понимал их и не находил ничего, что оправдывало бы их по отношению к Грации Петровне.
Не говоря уже о том, что она была матерью пленившей меня Мани, и сама она шуршанием своих шелковых платьев и какою-то особенною, «не простою», манерою держать себя, всегда возбуждала во мне пытливое чувство не то удивления, не то любопытства.
В ее присутствии я чувствовал себя как-то взрослее, хотя, с тем вместе, она больше, чем кто-либо, приводила меня в смущение и даже некоторое оторопелое замешательство, когда обращалась непосредственно ко мне и глядела на меня, так же как на всех, своими, затененными красиво, глазами и приветливыми на щеках «ямочками».
Mademoiselle Clotilde, не сказавшая с нею и двух слов, так как Грация Петровна, знавшая хорошо немецкий язык, не говорила по-французски, на вопрос мамы: как она ей понравилась, довольно загадочно (т. е. загадочно для меня) ее аттестовала: «pour son age eile est bien coquette, et cela ne deplait pas aux homines»[14].
Сама Клотильда Жакото, как раз, была чужда всякого кокетства. Она одевалась всегда очень просто, не употребляла ни пудры, ни духов.
Когда мама ей раз подарила флакон парижских духов, она, не раскупоривая, держала его как украшение на своем туалете. Чистюга же она была большая и утром и вечером долго плескалась в воде.
Мама, смеясь, как-то сказала ей: «pour une francaise, Vous etes unique»![15] а она ей отвечала: «je ne viens раs de Paris, et je ne le regrette pas»![16]
Скоро все в доме узнали, что все жалование, которое mademoiselle Clotilde получала от мамы, а позднее и все деньги, который она зарабатывала уроками, она целиком отсылала своей нуждающейся семье во Францию.
И все проникались к ней все большим и большим уважением.
Когда она получала письма из дома, то бывала особенно в духе и, нежнее обыкновенного, ласкала сестру и меня.