Мы уехали тотчас же.

Юрий Филиппович, позади меня, что-то наговаривал, как бы передо мною оправдываясь. Он объяснял, что воровать нельзя, что за это всегда наказывают, что если не наказывать, то что ж будет и т. д.

Слова его как-то до меня не доходили; я только неприятно ощущал, чего не бывало раньше, близость его присутствия позади меня.

Дома мама не могла не заметить моего глубокого расстройства.

Я долго колебался, открыть ли ей причину, опасаясь «не достанется ли» от бабушки самому Юрию Филипповичу, если я расскажу все, чему был только что свидетелем. Но, в конце концов, маме, рыдая, все рассказал.

На это она объявила мне, что с Юрием Филипповичем она больше отпускать меня никуда не будет.

Я стал просить ее не говорить бабушке, чтобы ему самому не быть перед нею в ответе. На это мама усмехнулась и, помню, сказала: «ах, ты простец мой, да она бы его только похвалила».

Меня эти слова поразили и, мысленно, я тотчас же приобщил бабушку к темной от загара руке Юрия Филипповича, с «наборным» в ней поясом, занесенным над оголенным белым задом трясущегося подпаска.

Я только впоследствии стал соображать, почему мама вообще не любила, чтобы мы долго засиживались у бабушки в Кирьяковке.

Насколько в городе мама властвовала в доме и все, в конце концов, делалось, как она считала нужным, настолько в Кирьяковке она чувствовала себя гостьей, не имеющей влияния на ход событий.