Скажите, друзья мои, нашему П*, обожателю англичан, чтоб он тотчас заказал себе дюжину синих фраков: это любимый цвет их. Из пятидесяти человек, которые встретятся вам на лондонской улице, по крайней мере двадцать увидите в синих кафтанах. Таким важным замечанием могу кончить письмо свое: остальные наблюдения поберегу для следующих. Скажу только, что я с великим трудом нашел свою таверну. Лондонские улицы все одна на другую похожи; надобно было спрашивать, а я дурно выговаривал имя своей и не прежде одиннадцати часов возвратился к любезному моему… чемодану.
Лондон, июля… 1790
Я не видал еще никого в Лондоне, не успел взять денег у банкира, но успел слышать в Вестминстерском аббатстве Генделеву ораторию «Мессию»,{255} отдав за вход последнюю гинею свою. В оркестре было 900 музыкантов. Пели славная в Европе Мара, синьора Кантело, Стораче, известный певец Паккиеротти, Норрис и проч. Инструментальною музыкою управлял г. Крамер. Вообразите действие 600 инструментов и 300 голосов, наилучшим образом соглашенных, – в огромной зале, при бесчисленном множестве слушателей, наблюдающих глубокое молчание! Какая величественная гармония! Какие трогательные арии! Гремящие хоры! Быстрые перемены чувств! После священного ужаса, вселяемого ариею: «Who shall stand when he appears»,[311] вы в восторге от хора «Arise, shine, for thy light is come».[312] Печаль, грусть обнимает сердце, когда Мара поет о Христе: «Не was a man of sorrows, and acquainted with grief».[313] Так называемые семи-хоры{256} вопросами и ответами производят удивительное действие. Один: «Who is the king of glory?» Другой: «The Lord, emphasis and mighty». – «Who is the king of glory?» – «The Lord of Hosts».[314] После чего семи -хор повторяется всем хором. Я плакал от восхищения, когда Мара пела арию: «I know that my Redeemer lives» и дуэт с Паккиеротти: «О Death, where is thy sting? О grave, where is thy victory?».[315] Я слыхал музыку Перголезиеву, Иомеллиеву, Гайденову, но не бывал ничем столько растроган, как Генделевым «Мессиею». И печально и радостно, и великолепно и чувствительно! —
Оратория разделяется на три части; после каждой музыканты отдыхали, а слушатели, пользуясь тем временем, завтракали. Я был в ложе с одним купеческим семейством. Меня посадили на лучшем месте и кормили пирогами, но нимало не думали занимать разговором. Лишь только король с фамилиею вошел в ложу свою, один из моих товарищей ударил меня по плечу и сказал: «Вот наш добрый Джордж{257} с добрыми детьми своими! Я нарочно наклонюсь, чтобы вы могли лучше видеть их». Это мне очень полюбилось, и полюбилось бы еще более, если бы он не так сильно ударил меня по плечу. – Вот другой случай: к нам вошла женщина с афишами и втерла мне в руки листочек, для того чтобы взять с меня 6 пенсов. Старший из фамилии выдернул его у меня с сердцем и бросил женщине, говоря: «Ему не надобно; ты хочешь отнять у него деньги: это стыдно. Он иностранец и не умеет отговориться». – «Хорошо, – подумал я, – но для чего ты, господин британец, вырвал листок с такою грубостию? Для чего задел меня им по носу?»
Между тем я с приятным любопытством рассматривал королевскую фамилию. У всех добродушные лица, и более немецкие, нежели английские. Вид у короля самый здоровый; никаких следов прежней его болезни в нем не приметно. Дочери похожи на мать: совсем не красавицы, но довольно миловидны. Принц Валлисский хороший мужчина; только слишком толст.
Тут видел я всю лучшую лондонскую публику. Но всех более занимал меня молодой человек в сереньком фраке, видом весьма обыкновенный, но умом своим редкий; человек, который в летах цветущей молодости живет единственно честолюбием, имея целию пользу своего отечества; родителя славного сын достойный, уважаемый всеми истинными патриотами – одним словом, Вильгельм Питт! У него самое английское, покойное и даже немного флегматическое лицо, на котором, однако ж, изображается благородная важность и глубокомыслие. Он с великим вниманием слушал музыку – говорил с теми, которые сидели подле него, – но более казался задумчивым. В наружности его нет ничего особенного, приятного. – Слышав Генделя и видев Питта, не жалею своей гинеи.
Эта оратория дается каждый год, в память сочинителю и в знак признательности английского народа к великим его талантам. Гендель жил и умер в Лондоне.
Из Вестминстерского аббатства прошел я в славный Сент-Джемский парк – несколько изрядных липовых аллей, обширный луг, где ходят коровы, и более ничего!
Лондон, июля… 1790
С помощию моих любезных земляков нашел я в Оксфордской улице, близ Cavendish Square, прекрасные три комнаты за полгинею в неделю; они составляют весь второй этаж дома, в котором живут две сестры хозяйки, служанка Дженни, ваш друг – и более никого. «Один мужчина с тремя женщинами! Как страшно или весело!» Нимало. Хозяйки мои украшены нравственными добродетелями и седыми волосами, а служанка успела уже рассказать мне тайную историю своего сердца: немец ремесленник пленился ею и скоро будет счастливым ее супругом. В восемь часов утра приносит она мне чай с сухарями и разговаривает со мною о Фильдинговых и Ричардсоновых романах. Вкус у нее странный: например, Ловелас кажется ей несравненно любезнее Грандисона. Обожая Клементину, Дженни смеется над девицею Байрон,{258} а Клариссу называет умною дурою.{259} Таковы лондонские служанки!