Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что-то на ходу, у него заворочались внутренности: он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.
Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.
— Я вот смотрю на наш караван, — начал опять узбек, — и думаю: всех с киргизами четырнадцать человек, два ружья, четыре шашки... пронеси Аллах счастливо!
Джигит томительно, с нескрываемой тревогой, приглядывался в ту сторону, где сверкала белая полоса, словно он оттуда ожидал чего-то враждебного, для чего придется пустить в дело и эти два жалких ружья, и их шашки, и соединенную силу всех четырнадцати человек.
— Ничего, — произнес Сафар, — только бы нам до Тюябурун-Тау[15] добраться, а там мы все равно, что дома.
— Гм, дома! Ты ничего там не видишь?
— Туз (соль) вижу, а дальше песок, а дальше...
— Вон там между серыми барханами?
— Конный стоит.
Зоркий глаз барантача отыскал на вершине далекого песчаного наноса, верстах, по крайней мере, в пяти по прямому направлению, небольшую, едва заметную точку. Мало того, в этой точке он узнал всадника. Узбек и Сафар видали, как эта точка словно распадалась по временам; от нее отделялась другая, несколько меньших размеров.