Пеншамбинский минарет и зубчатая стена цитадели поднимались из массы окрестных садов, по мере приближения отряда. Отряд остановился для привала, в виду предместий селения.

— Плох? — произнес Батогов, слезая с лошади и подойдя к носилкам, положенным в тени от повозки.

Жидок-фельдшер взглянул на него и немного струсил; он заморгал ресницами и принялся поспешно скатывать свежий бинт. Глаза Батогова словно уперлись в бедного жидка; в них не было заметно ни грусти, ни злобы, в них даже не было жизни. Тусклые, неподвижные, они были страшны.

— Да, голубчик, ну, что тут, да перестань, — говорил толстенький капитан, трогая Батогова за плечо.

— А! — отозвался тот и даже не обернулся.

— Никитка пуншу сварил. Вот сейчас.

— Да он даже не дышит! Я ничего не слышу.

Батогов быстро сбросил шинели с тела Юсупа, нагнулся низко, низко к самым носилкам и приложился ухом к какой-то массе рваного белья, забрызганного, залитого кровью и еще чем-то зелено-желтым, сильно вонявшим на свежем утреннем воздухе. Темно-желтое лицо умирающего как-то странно съежилось, рот искривился и сухие, горячие губы чуть заметно вздрагивали.

— Юсуп, Юсуп! — громко говорил Батогов и сильно тряс за плечи своего друга.

— Там у меня уже приготовлено, — бормотал капитан. — Вон, видишь, самоварчик дымится.