— Partons! — возвысил голос один из юнцов. Он уже был пьян и со вниманием присматривался, как это Поль отбивает, у шампанок горлышки, ловко ударяя о шпору.
— Для скорости? — хохотал другой юнец.
— Ну! Еще по стакану, за упокой родительской души, и марш!
— Partons, Partons... Тс! Не шумите!.. Знаете — как опереточные заговорщики: тихо, тихо, тихо, тихо...
— Мерзавцы! — заныла родительская душа и, глядя вслед последнему, грустно покачала головой, то есть, хотела бы покачать, если бы таковая при ней оказалась...
Но реальная баронская голова лежала на своем законном месте неподвижно, покрытая восковой, мертвой бледностью и ничего не могла ни слышать, ни видеть, ни обращать даже внимания на то, что в глухую ночь, у ступеньки катафалка, вся съежившись от внутреннего холода, стояла на коленях старушка няня и тихо, беззвучно, но горько плакала, осеняя и себя, и в гробе лежащего крестным знамением.
«И самого умершего знала она еще молодым барином, и дочку его нянчила, и обоих юнцов, поочередно, выкормила. К дому, как кошка, привязалась... злая барышня, своекровная, вертопрахи разнузданные молодые баронята, а уж про саму и говорить нечего — просто шалая, гулящая баба... Только и держался дом покойником, все распадется теперь, все пойдет прахом... Выгонят ее, не пожалеют!»
Такие мысли бродили в голове старушки, а ее сухие губы шептали:
— Помяни, Господи, душу усопшего, хоть и немецкую душу, а все ж христианскую... Пошли ей мир и вечное успокоение!
И баронская блуждающая душа эту скорбную молитву слышала и, как оказалось впоследствии, приняла к сведению.