Рыскает себе по степям кара-джигит, языком своим и глазом зло сеет, на тумары эти глядя, посмеивается: мулл святых, людей-знахарей одобряет...

Покорностью, мольбой взять его хотели, на корысть поднялись, подарки многоценные предлагали: сотнями отборных голов скота, бойкими иноходцами, коврами, золотом, всем кланялись...

Ничего не берет, надо всеми поклонами да посулами только потешается.

— Чем вы, — говорит, — меня задарить хотите, чем ублажить можете, когда и все-то вы сами, с добром своим и, степи все, и воды, и леса, и горы — все мое!

Повесил головы весь люд кочевой, призадумался — кончились дни вольные, веселые, настало время иное...

Чумовое, поморное, засушное, голодное время, — всякое горевое — того легче бы было!

И небо-то перестало яснеть, словно дымом его застлало, и солнце тускло в дыму так светило, и воды в реках лениво струились, и трава не так, как прежде, цветами пестрела, и дичь-то вся стала осторожнее, пугливее...

Только в кочевьях старого хана Аблая, словно как будто полегчало, словно на те места сила «джигита черного» слабее налегла.

Песнь четвертая

Годы идут, а с годами все живое растет, равняется. Выросла, выровнялась на диво всей степи, девкам на зависть, молодым батырам на разгар Узун-Чашь (Длинноволосая) красавица, любимая внучка хана Аблая, от сына его младшего, что на Яике десять лет назад убит был пулей вражьей...