Во всех углах студии виднелись, то уходя во мрак неясными силуэтами, то дерзко выдвигаясь на самый свет, замаскированные манекены: один, например, в белой атласной юбке с длинным шлейфом, а сверху генеральский мундир с красной лентой через плечо и со всеми орденами и медалями, на голове испанское сомбреро с надломленным пером; другой манекен совсем голый, окутанный слегка только зеленой кисеей, зато в длинных черных шелковых перчатках на растопыренных руках. Из-за мольберта с чистым холстом выглядывал доминиканский монах, весь в белом, словно привидение, два рыцаря в латах и шлемах, но без ног, а, значит, и без панталон, но именно в виду отсутствия ног недостаток этот необходимой части костюма не представлял собой ничего неприличного даже в присутствии дам. Самое видное место, прямо против входа, занимал превосходно собранный пожелтелый от времени скелет, окутанный черным крепом. На лысой голове этого скелета — все скелеты лысые — красовался новенький, на диво вылощенный цилиндр обладателя мастерской, а в зубах зажата пара светло-сиреневых перчаток.

На столе — замечательный был стол, особенно своими размерами! На нем смело четыре пары могли танцевать кадриль, даже после ужина... Так вот, на этом столе, заваленном грудами этюдов, ломанными кистями, высохшими тубами из под красок, кусками угля и мела, одним словом — всевозможными орудиями творчества, красовался давно потухший самовар и стаканы с остатками остывшего чая, наполненные доверху окурками папирос и бывшими в употреблении спичками.

Хозяин устроил себе спальню где-то наверху, под потолком, на хорах. Он поднимался туда по веревочной лестнице. Там у него было устроено небольшое, хитро скрытое для постороннего глаза окно, которое выходило в коридор, и оттуда он мог видеть всякого дерзкого, неистово дергающего за звонок двери — а, значит, заблаговременно сообразить, можно ли его впустить. Если посетитель был желателен, то шнурок приводил в действие щеколду замка, и дверь гостеприимно отворялась, если же приходил кто-нибудь вроде кредитора или агента благотворительного общества, устраивающего бал-маскарад, блестящий и невиданный, под фирмой «Шахерезада, или чудеса венецианской ночи при Наполеоне Первом» — о! тогда дверь была неумолима и преисполнена величайшей выносливости и долготерпения.

Мастерская эта была очень древнего происхождения: ее строили по плану самого Буанаротти, когда тот собирался, для разнообразия, провести осень в Петербурге. Он тогда писал «Страшный суд», так ему надо было сделать несколько этюдов для ада...

Ведь, вот подумаешь, сейчас найдется какой-нибудь Фома неверующий и заявит, что тогда еще и Петербурга в помине не было — неугодно ли справиться в нашем участке, там в книгах ясно все обозначено, и в книгах безусловно исторических.

Подробным описанием всех чудес этой великолепной мастерской, изложением достоверной истории каждого предмета можно было бы наполнить сотни страниц — что я говорю! — целые тома, но теперь я ограничусь только скромным сообщением, что как ни блистательна была обстановка, все-таки она служила едва сносной рамой для общества, собравшегося здесь скоротать вечерок в дружеской беседе.

Нас уже было ровно двенадцать. Теперь кто бы ни пришел — был бы неизбежно тринадцатым... Тяжелое сопение на лестнице и вслед затем стук в дверь, возвестили о сем несчастном.

Это был наш знаменитый... ну, а если знаменитый, значит, не нуждающийся в том, чтобы его представляли, называя имя и фамилию. Довольно только начать: «Позвольте вам представить нашего знаменитого, многоуважаемого...» как вас сейчас же перебьют:

— Помилуйте... как же-с... знаю... Кто вас не знает... Весь мир, так сказать... Очень-очень польщен и счастлив...

Вот такой именно и пришел, которого весь мир... и прочее. И сейчас же, не успел даже сбросить енотовую шубу, споткнулся о голову белого медведя, до такой степени изъеденную молью, что трудно было с уверенностью определить, какой масти зверь был при жизни.