Продолжаю писать и слышу, как она ерзает, тяжело дышит, стонет. Она задыхается.
Кладу перо, бросаю мимолетный взгляд на звездочку и иду к ней.
Посреди комнаты, над круглым столом с черной клеенкой, тускло горит висячая прикрученная лампа. В свете ее все предметы – стол, буфет, этажерка, маленький шкаф – кажутся мертвыми, холодными. Они отбрасывают на пол и стены короткие неподвижные тени.
На железной кровати в углу, на подушках, сидит мать в розовой выцветшей кофте. Голова ее повязана серой косынкой, из-под которой выскользнули на лоб и щеки большие пепельные кольца, руки беспомощно вытянуты вдоль одеяла. Она сидит, понурившись, как бы придавленная тяжестью, и на стене отпечатан ее силуэт.
Подсаживаюсь к ней, привычной рукой обхватываю ее стан, легонько подсовываю правое плечо свое под ее нежную голову, – голова ее моментально и мягко, как пух, ложится на плечо, – и спрашиваю:
– Что, мама?
Она поднимает лицо, – лицо у нее теперь бледное, припухлое, с синеватым оттенком, – заламывает руки и, задыхаясь и покачивая головой, отвечает:
– Сердце… Воздуху… Душно…
Она при этом широко и часто раскрывает рот и растерянными глазами обводит всю комнату, словно ища воздуху.
Ах! Если бы можно было разметать эти душные стены, замаскированные желтыми обоями, потолок, мебель и нагнать сюда с лесов и долин потоки свежего, живительного воздуха или умчать ее в горы, степи, к широкому морю, светлым озерам…